Профиль | Последние обновления | Участники | Правила форума
  • Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: 0lly  
Форум » Литературный фронт » Литературные дуэли » Дуэль №747: Изморозь - Кроатоан (Битва Чемпионов! (18+))
Дуэль №747: Изморозь - Кроатоан
Группа: ЗАВСЕГДАТАЙ
Сообщений: 1495
Репутация: 1561
Наград: 52
Замечания : 0%
# 1 19.05.2020 в 15:33
Товарищи, свершилось! Бывший чемпион нашего сайта Кроатоан бросил вызов действующему трёхкратному чемпиону Изморози! И теперь они сразятся за право называться королём этой писательской арены! Пришло время выяснить, кто же достиг высот писательского мастерства, а кто утратил былую хватку и потерял конкурентоспособность. Настал час истины! Да начнётся же кровавый бой!!!

Авторы сражаются в прозе. ВНИМАНИЕ! Допустимы сцены и элементы 18+.
Тема: Метаморфозы сознания.

Тексты для дуэли были подготовлены заранее во избежание слива одного или обоих участников. Дуэль открытая, и в самое ближайшее время авторы выложат на всеобщее обозрение свои работы.

Желаю удачи.
Группа: НАЧИНАЮЩИЙ
Сообщений: 4
Репутация: 0
Наград: 0
Замечания : 0%
# 2 19.05.2020 в 18:25
Цитата limonio ()
Тексты для дуэли были подготовлены заранее во избежание слива одного или обоих участников.

прогресс)
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 3 22.05.2020 в 17:49
Рассказ № 1. Автор: Кроатоан
Строго 18+


Amanita


Разновидности безумия бесконечны.
Авиценна


1.
Castitas


Ее зовут Аманита, и в элегантной фонетике ее имени удвоенная твердость начальной и конечной гласных ненавязчиво сочетается с accento третьего слога, тем самым будто намекая на решительность, бескомпромиссность, даже эгоизм, в изнанке которых пролегает тонкий шов болезненно-детского восприятие мира, отрицания – «ни!» – его темных сторон. Ее имя, как и сама она, – это голубовато-розовый бутон привередливого тропического растения; увенчанный нежнейшими лепестками, он надежно укрыт от окружающей реальности густой россыпью колючек. От ее имени веет экзотикой, древностью, смертельно опасным ядом. Звучание же его, как и вся жизненная философия Аманиты, есть своеобразный плевок в адрес всей той замшелости, что склизкой гнилью проступает на лице общества и проявляется даже в таких мелочах, как имена – всяческие Яны и Васи, Оксаны и Коли, Даши и Саши, прочее в том же духе.
Ее зовут Аманита, и она сидит в одном из кинотеатров огромного торгового центра и наблюдает, как на экране, выстроившись в шеренгу, группа молодых женщин скандирует:
– Mea vulva! Mea maxima vulva!
Таков был девиз юных и не в меру распущенных дев в «Нимфоманке» Ларса фон Триера, и именно эти слова – этот призыв, натуральный гимн чувственности, свободы и принятия своего физического «я» – захватили, даже восхитили, а впоследствии и возмутили Аманиту. Лишь они отложились в памяти после ознакомления с этой эротической фантазией культового датского кинорежиссера, и, сдается мне, исключительно ради чего-то подобного Аманита, плюнув на дождь и слякоть, как и на то, что тащиться предстояло аж в другой конец города, быстренько оделась, умеренно накрасилась и выскользнула в ночь.
Купив билет и расположившись в небольшом зале, в компании затертых бордовых сидений и немногочисленной, но крайне разношерстной публики, в предвкушении высокоинтеллектуального, а местами и эпатажного, как предполагалось, видеоряда, я позволила себе отвлечься от тягостных мыслей, что одолевали в последнее время, и слегка расслабилась. До начала фильма я с затаенным интересом рассматривала остальных зрителей. Все ж любопытное оно занятие – наблюдать за людьми, которые предпочитают такого сорта кино разнообразному голливудскому фастфуду. Так я блуждала взглядом по фигурам – от силуэта к силуэту, от одного раскрасневшегося лица или затылка к другому, – изучая, анализируя, откровенно веселясь. Прямо передо мной – двумя рядами ниже – развязно обнималась парочка гомиков. Классические такие педерасты – а их Аманита за свою жизнь навидалась немало! – со вкусом одетые, все зализанные, чересчур манерные. Эти молодые люди похотливо жались друг к дружке, тискались и изредка, с вызовом косясь на соседей, целовались, издавая едва уловимое причмокивание. Детские шалости, ей-богу, – невинная провокация задремавшего мисофонического раздражения, беспечное заигрывание с укоренившейся в народных умах гомофобией. В какой-то момент я даже заметила, как один из них кокетливо наклонился к другому и погрузил тому в ухо свой язык. Что не говори, но стрелы Амура разят без промаха, сам же божок своенравен и непредсказуем, отчего даруемое им чувство иногда принимает крайне причудливые формы. Ощутив легкое возбуждение, Аманита крепче стиснула ноги и поспешно отвела взгляд…
А по левую сторону от геев замерла среднего возраста женщина в деловом костюме. Она не поворачивала головы и не смотрела никуда больше, кроме как на белое полотно экрана. Но, чуть подавшись вперед, можно было различить, как во мраке подрагивают ее обтянутые нейлоном колени – то ли от нетерпения, а может, и от страха. Уж не знаю, чем был вызван этот мандраж. Вероятно, женщина являлась сексоголиком, издыхающим без чего-то увесистого, мощного в обхвате, чего-то продолговатого и гладкого, что можно было бы запихнуть в себя, дабы двигать там – двигать и двигать! – до тех пор, пока вместо слизи не выступит кровь, а мир вокруг не вспыхнет наслаждением, не потонет в оргазматическом вопле. Такое вполне могло оказаться правдой, ведь известно, что всевозможные маньяки, пусть и скрытно, но все же интересуются друг другом, – почему бы тогда и нимфоманке не посмотреть на то, как в кинематографе изображается нимфомания? Думаю, в основе этого интереса кроется извечный поиск себе подобных, минимум, нечто аналогичное. Так или иначе, никому не хочется быть одиноким, тем более примерять на себя образ маргинала и люмпена, коих общество не приемлет и от кого всеми способами жаждет отгородиться, дабы сохранить в целости и сохранности столь лелеемую мораль (при этом не забывая ровнять всех своих представителей под одну гребенку). Что сказать, обществу не мешало бы перечитать Мандевиля…
Понаблюдав какое-то время за дамочкой, я переметнулась на сидящее невдалеке существо, обладающее всеми вторичными половыми признаками женщины, при этом на женщину крайне мало похожее. Скорее всего, очередная активная лесбиянка, так называемая кобла, – отвратительное мужеподобное создание, бросающее тень на истинную феминность…
А переведя взгляд на парочку в первых рядах, я и вовсе, к своему несказанному изумлению, узнала в мужчине давнишнего приятеля. Гордо именуя себя писателем, как-то раз он даже пообещал сочинить повесть про Аманиту. Будучи интеллектуально развращенным, этот тип ревниво оберегал весьма расхожий и скучный образ: предпочитал дорогие вина, падших женщин и скабрезные шутки. «В этой жизни мне необходимы лишь пальцы, язык и бедра! – бывало, двусмысленно улыбался он. – Пальцы – чтоб стучать по клавишам ноутбука. Язык – чтоб проговаривать написанное. А бедра… ну-у… от долгого сидения обычно все затекает, вот и приходится елозить жопой по стулу, ха-ха!» Теперь же мерзавец не обращал на меня никакого внимания (а может, попросту прикидывался), – шуршал себе пакетиком чипсов да что-то убежденно втолковывал своей подруге, то и дело поблескивая стеклами очков и гладко выбритой лысиной. Мне стало обидно и, смерив его подругу максимально презрительным взглядом (в девушке не обнаружилось ничего примечательного), я отвернулась, уставилась на экран и, застыв, словно изваяние, сидела так до вступительных титров.
Краем уха Аманита слушала перешептывания с задних рядов. Судя по всему, там обсуждали ее. Наверное, для этих людей она была своего рода диковинкой, невидалью, этакой тропической бабочкой, обитающей где-нибудь в джунглях Таиланда и по ошибке запорхнувшей в среднюю полосу России. Но все это Аманиту мало заботило: к подобному она давно уже привыкла – как и любой, кому довелось бы пройти через все то, через что она ежедневно проходила во имя обретения самой себя. Перешептывания и глумливые смешки конформистов – самое безобидное, на что приходится натыкаться…
И вот на столь минорной ноте начался фильм – коктейль из шикарных панорам, зачастую контрастирующего с ними музыкального сопровождения, взятых крупными планами лиц, взглядов, гениталий… и нескончаемых монотонных диалогов. Секса в картине оказалось не так уж и много, а тот, что имелся, вряд ли можно назвать столь громким словом. Жалкие случки, не иначе. Все эти дергающиеся волосатые задницы, раскачивающиеся бесформенные груди с коричневатыми блямбами сосков, демонстративно закатываемые глаза с расширенными зрачками и перечеркнутыми сетью капилляров склерами, – пусть и качественная, но бутафория, подделка, а то и профанация, от которой тошнит! До макабричности дебютной работы Срджана Спасоевича или гиперреализма Гаспара Ноэ, буквально взорвавшего Каннский кинофестиваль своей Irréversible, «Нимфоманка» ну никак не дотягивала. Главная же героиня сей унылой притчи безвольной тенью брела сквозь жизнь, попутно удовлетворяя свой запредельный голод с каждым встречным-поперечным. Ее трахали, трахали, трахали; изредка она фальшиво постанывала, чаще с отсутствующим видом пялилась в стену, в пол или в потолок… Мясистые, покрытые вздувшимися венами палки с хлюпаньем двигались внутри ее тела, но – что немало меня удивило – в фильме практически отсутствовали сцены семяизвержений. Уж не знаю, чего добивался режиссер – быть может, хотел показать всю ничтожность мужского оргазма? Или же просто-напросто отрицал сперму, как символ продолжения жизни, тем самым низводя половой акт до примитивного способа получения удовольствия? А возможно, и вовсе не было никакой символики, и оставленная за кадром эякуляция обуславливалась требованиями цензоров, допустивших ленту к прокату, – поди разбери, как они там все регулируют; вероятно, постельные сцены не есть порнография, пока в них четко не обозначена кульминация? Я не знаю, не знаю… Аманите было скучно все это смотреть. Она ежедневно сталкивалась с вещами гораздо более жуткими и противоестественными, нежели те, которыми фильм пытался шокировать. Хамоватые нимфетки, отдающиеся в поезде всем, кто только их возжелает? Мамаша в окружении выводка детей, рыдающая в квартире любовницы своего мужа? Приходящие один за другим истекающие слюной самцы? Я вас умоляю! Именно поэтому фильм мне не особо понравился: при явной претензии на документалистичность, он вышел каким-то гиперболизированным, неправдоподобным… И даже мастурбирующий по соседству мужчина – типичный учитель средней школы – казался куда занятней тех «откровений», что разворачивались на экране.
Но вот гимн – mea vulva, mea maxima vulva! – Аманиту восхитил. И в первую очередь потому, что под маской экзальтированного призыва она вдруг обнаружила суть поклонения вагине. Нет-нет, не подумайте! – те чудаковатые девки в фильме, у которых настолько свербело между ног, что они даже начали улавливать в этом некое божественное веяние, на самом деле не имели ни малейшего представления о подлинной значимости своего культа. Эти развращенные дурехи являли собой лишь метафизические неустанно алчущие дыры – до такой степени голодные, что, казалось, готовы всосать в себя само мироздание. Неоперившиеся нимфоманки эти еще не научились контролировать свое желание; они не умели пользоваться им так, чтоб оно служило во благо, культивируя их как истинных женщин. Их хромоногое вероучение во главу угла ставило лишь внешние половые органы, иначе говоря – животную чувственность, добытую любым возможным путем. Но никак не поклонение естественному, сакральному. Те же оргии во имя богини Иштар, празднества в честь Исиды, как и позднейшие гулянья во славу Афродиты либо Венеры, фаллефории или вакханалии, – все это несло в себе куда более глубокий смысл. Здесь же перед зрителем разыгрывалась пародия. Участницы восхваляли свои сочащиеся влагалища, но делали это не как искушенные жрицы, способные управлять столь внушительной силой, но будто одержимая толпа на площади у собора – лишенное самосознания мясо, вымуштрованные христианской догматикой пуритане, готовые пасть ниц, а то и разорвать в клочья, покоряясь привитому им религиозному экстазу, при этом ничего не соображая в последнем…
Так рассуждала Аманита, и мысль ее струилась, словно клейкая смазка по бедрам или же мутная капля семени по подбородку, постепенно приходя к некоему логически обоснованному выводу, постулату, натуральной gaudia axioma.
Все эти девицы – в фильме ли, в самом кинотеатре, или на улице, в барах, в клубах, у себя дома или в постелях своих любовников – представляют собой лишь иллюзию вакуума, антураж пустоты, которую, в соответствии с природой вещей, стремятся заполнить мужчины. Не иеродулы, даже уже не гетеры, нет, – лишь недоношенные выблядки Пандемос. И вся бытность этих дешевок сводится к тому, чтобы снабжать себя физическим удовольствием от совокупления, того хуже, рекламировать себя как товар во имя обеспечения собственных незамысловатых потребностей или же обретения пресловутого социального статуса. Ведь идеальная фигура, ухоженное личико, пышная грудь – все это не иначе как красочная обертка, либо же комплектация, эстетически приятные бонусы, поставляемые вместе с щелью. Неприкрытое проституирование красоты, давно уже сделавшейся разменной монетой. Потому и логика их рассуждений базируется частенько на том, что мужчина обязан им дать: он обязан предоставлять определенные материальные блага, обязан создавать необходимые условия, обязан исполнять некий обряд ухаживания взамен пользования этой конвульсивно сжимающейся дырой. Обязан! И, отталкиваясь от законов рыночной экономики, мужчины в большинстве повинуются. Они понимают, что есть товар, и есть назначенная цена. Они не осмеливаются сопротивляться этому торгашеству, сколь бы унизительным оно не казалось, потому что щель зачаровывает, засасывая не только их напряженные члены, но и их агонизирующие сознания; щель подчиняет, заполоняет собой все-все. И, чтобы освободиться из пут ее архаичной притягательности, у мужчин не остается иного выбора, кроме как раболепно следовать заведенным издревле правилам: демонстрация своей конкурентоспособности на рынке (знакомство и зарождение интереса к себе), обсуждение условий (ухаживания), заключение договора (первые объятия, робкие поцелуи) и, собственно, сделка (секс). Так или иначе, но они должны заполнить щель, залить ее огнем, швырнув в нее пригоршню семян – чувство, эмоцию, информацию! – одно из которых трансмутирует в новую жизнь. И речь здесь не столько о детях, сколько о той мистерии совмещения гендерного и физического – обращение в двуспинного зверя, пробуждение андрогина, единение душ и мыслей, – чем в идеале является коитус. «Und wenn du lange in einen Abgrund blickst, blickt der Abgrund auch in dich hinein», – утверждал Фридрих Ницше, заглядывая в щель Лу Саломе и не имея сил противиться той пустоте, что он там обнаруживал, той der Abgrund, что таращилась на него и манила, манила, манила. Пустота в недрах цветка, но отнюдь не сам цветок! Именно на этом может сыграть всякая женщина – даже распоследняя шлюха, низкопробная тварь, деревенская дура, рассуждающая о том, какого рода подарки обязан преподнести ей очередной воздыхатель, дабы попользоваться ее растрепанной, словно раздавленная лягушка, вагиной. Такие, как она, полагают, будто любой мужчина, идя на поводу у своего торчащего члена, рвется исключительно за наслаждением; якобы иступленное трение головки о стенки влагалища, оборачивающееся спазмами и брызгами, – это тот максимум удовольствия, что он алчет заполучить. Жалкая примитивизация! Ведь, быть может, он жаждет нечто другое – воспроизведение чего-то грандиозного взамен той ужасающей мужское сознание пустоты, что аллегорически скрывает щель между ног всякой женщины. Вот что такое женщина в первую очередь! – не автономный агрегат для удовлетворения похотей и не зловонная каверна с задранным ценником, но алхимический сосуд – философское яйцо в пламени атанора, – или же санскритское йони, хранящее в своем вакууме будущее вдохновение, пробуждающее мужскую творческую энергию и поощряющее ее к акту величайшего созидания, способного приобщиться, а то и перечеркнуть идею любого из существующих ныне и существовавших доселе богов, – созидания абсолютно новой жизни! Вот в чем смысл культа вагины – ни чувственность, ни сладострастие, но побуждение к творению, к совмещению пустоты и огня, из чего образуется новая жизнь, к искусству управлять этой стихией, повелевать ею и направлять…
И потому Аманита убеждена, что все эти расчетливые давалки не являются истинными женщинами как таковыми, – нет, они именно что обыкновенные дыры, зачатки женщин, слышащие зов пустоты внутри себя, но не понимающие его значения, не умеющие его объяснить…
А Аманита может это сделать! Плюнув на их гимн телесности, она способна подняться и, гордо расправив плечи, исполнить гимн настоящий, славящий духовность, феминность и звучащий примерно так:

Ave, Vagina, gratia plena!
Ave, sancta Vagina, Mater Dei:
benedicta tu in mulieribus, et benedictus fructus ventris tui, Vita.
Amen!


Пускай Аманита разительно отличается от всех этих женщин – следствие эволюции, не иначе, ведь процесс трансформации еще не окончен, – но она может!
Она способна…
Итак, меня зовут Аманита, и совсем скоро я стану истинной женщиной!

2.
Humanitas


Подлинная феминность по природе своей нуждается в ком-то, кого она могла бы формировать, разделив с ним трудоемкий процесс совершенствования, – это одно из обязательных условий саморазвития. Так и Аманите требуется живая душа, о которой она могла бы заботиться, кого могла бы всячески холить и лелеять, постепенно взращивая из семени талантов и наследственных особенностей плод независимой, целостной и самодостаточной личности. В данной ситуации идеально сгодился бы ребенок. Увы, Аманита не способна иметь детей, поэтому необходим своего рода перенос: некто, кто не в силах самостоятельно выжить в этом мире, кого надо оберегать и чей ищущий разум – направлять.
Для меня таковым является Женя.
Он звонит поздней ночью и, едва не срываясь на крик, молит о помощи. И вот, быстро одевшись и вызвав такси, я мчусь сквозь флуоресцирующую паутину залитого тьмой города, дыбы обнаружить Женю на полу в гостиной. Окутанный густым облаком табачного дыма, он, будто воссоздавая одну из столь популярных нынче социальных реклам, сидит с полупустой бутылкой коньяка по правую руку и пепельницей, полной раздавленных окурков, – по левую. С запоздалой реакцией оборачивается на звуки моего голоса, и его зареванное лицо кроит страдальческая улыбка.
Зачарованно рассматривая капельки желтоватой слюны на его подбородке, маняще поблескивающие в маслянистом свете торшера, я осторожно интересуюсь: что произошло?
– У меня никого больше нет, – всхлипывает Женя, нащупывая бутылку. – Юля не приедет, Аня в Рыбинске, а остальные… ну их к черту!
Признаться, разговоры обычно утомляют Аманиту. С поправкой на современность, она откровенно не понимает практической ценности этого вербального обмена информацией, в особенности той информацией, что зачастую даже не представляет какого-либо интереса, являясь не передаваемым знанием, но симулякром. Нет, для Аманиты оно было и остается пустой тратой времени, популярной абсурдистской постановкой на сцене реальности – в лучших традициях какого-нибудь Ионеско, не иначе. Стремление к симбиозу, низведенное до положения двух физических объектов в пространстве и издаваемых ими примитивных звуков, что, согласуясь с установленным речевым кодом, обозначают какую-либо sententia. Все это выглядит крайне пошло, даже гротескно: расположившись друг против друга, собеседники выблевывают одно слово за другим, силясь донести до оппонента какую-либо глупую идею, заплесневелую новость, кастрированную эмоцию, а чаще всего – пыль посредственности, что клубится в головах у обоих. Но сосуществование в наши дни объясняется исключительно так, ведь люди позабыли всю прелесть тишины – они разучились довольствоваться красотой мимолетного взгляда, как и силой безмолвного присутствия. Они жаждут шума и гама, не желая слышать самих себя, чураются последнего, так как знают, что не услышат ровным счетом ничего – все та же пустота, все та же der Abgrund. Им страшно, вот они и сбиваются в стаи, тщатся наполнить свое бытие неким действом, определенным смыслом, но даже не представляют, что это такое. И если бы о чем-то путном общались – так нет же! Они прожигают минуты собственных жизней, хвастаясь друг пред другом никчемными достижениями, жалуясь на смехотворные поражения, сетуя на вопиющую несправедливость вокруг, а то и попросту сообщая, какой им довелось посмотреть фильм, какую прочесть книгу или в каком пожрать ресторане. Общепринятая дурость, в которой Аманита не намерена участвовать: к чему эта идиотская игра в социум, когда можно исследовать бездны своего многомерного «я», развеивать собственные заблуждения, наслаждаться открываемыми истинами, с трепетом наблюдая, как из нимфы прошлого неторопливо вылупляется имаго настоящего и грядущего.
Тем не менее она не настолько беспечна, дабы отрицать тот удручающий факт, что в современном мире в одиночку не выжить. Все верно, хоть аффиляция и является анахронизмом, порой необходимо соблюдать заведенные правила, повиноваться им, если хочешь избежать одиночества и, по возможности, избавиться от собственных ненужных и всячески не дающих покоя эмоций. И здесь – как и во всех прочих отраслях жизни – бал правят рыночные законы. Сначала ты оказываешь услугу, выслушав кого-либо, а позже он окажет услугу тебе. Чистой воды бартер, гордо именуемый общением, а временами и – дружбой. Оттого и приходится подчиняться, сколь бы тошнотворным оно ни казалось. Того требует рынок человеческого мяса, а если конкретней – того требует та самая дружба, в основе которой обнаруживаются сложные механизмы саморазвития.
Именно поэтому, следуя атрибутике внешностной дружбы, Аманита садится на косолапую неустойчивую табуретку и слушает выматывающий скулеж своего единственного друга, своего названного сына, опекая которого она реализует себя, как женщину.
– Эта гадина, – шипит Женя, вперившись остекленевшим взглядом в незатейливый узор ковра, – запрыгнула преспокойненько в поезд и на все выходные укатила в гребаный Питер, к педриле этому своему. Да-да, пускай он ее там выебет – шалаву эту! Напоит, сука, накормит, в кровать уложит и хорошенько отдерет в жопу, бля…
В его потемневших глазах вязкая патока боли перемешивается со всполохами инфернальной ярости – классические эмоции потребителя, лишившегося понравившейся вещицы до момента полного насыщения ею. Поддерживая тенденцию этого фетишизма, Женя обжигает меня взглядом и с силой сжимает кулак – так, что на руке проступают голубоватые разветвления вен, а на шее вздуваются жилы. Но уже через секунду он успокаивается и, обессиливший, тянется к пачке сигарет.
Аманита не переносит курящих – ей не нравится запах гари, нарушающий ароматическую гармонию мира, – но предпочитает молчать. Просьба не курить вряд ли остановит вдрызг пьяного заядлого курильщика. А если учесть то эмоциональное состояние, в котором ныне пребывает Женя, тем более нет смысла просить.
Несколько раз он раздраженно чиркает зажигалкой, потом жадно затягивается и буквально выплевывает в пространство перед собой рваное облачко синеватого дыма, в извивах которого застывают слова:
– Вот же сучара! Шмара галимая, мразь, потаскуха, бля…
– Забей на нее. – Я порождаю очередное клише. Делаю это потому, что нужно придерживаться модели поведения, выбираемой собеседником в той или иной ситуации, иначе есть риск недопонимания. – Сам же говорил, что она всего-навсего безмозглая телка. И как тебя угораздило влюбиться в такую?
– Каждый день задаю себе этот вопрос. Каждый, мать его, день!
Аманита негромко цокает языком, с грустью поглядывая на Женю – несчастное существо, угодившее в ловушку стереотипов. Этот уже немолодой полноватый мужчина даже не осознает, что вся его многострадальная любовь не стоит и выеденного яйца, имея в первооснове своей лишь примитивный зов плоти. Все его высокоморальные требования, заумные рассуждения о вопиющей необразованности и ужасающей подлости своей так называемой избранницы, как и вся не в меру пафосная боль разбитых надежд, каких-то надуманных и тут же рухнувших мальчишеских грез, спотыкается о такую ерунду, как его эрегированный член и влажная дыра той дуры. И это странно, ведь до знакомства с той дурой Женя ни разу не впадал в столь непростительные заблуждения, – по крайней мере, Аманите ничего об этом не известно. Напротив, он всячески пропагандировал либертинизм, открыто восхвалял промискуитет, отрицая чувства как таковые и постоянно красуясь этим перед самим собой. Обольщаться, правда, тоже не стоит – гедонист по натуре, он не обнаруживал чего-то сакрального в соитии. Им правила лишь жажда наслаждений, в погоне за которыми он готов был идти по головам или, уместнее будет сказать, – по сердцам. И вот он вляпался: проснулся однажды и решил, что безумно влюблен в какую-то среднестатистическую меркантильную девицу, краснеющую при виде собственного обнаженного тела, стыдящуюся назвать пизду пиздой и способную на разврат только если изрядно надравшись.
– Приедет, удавлю ее к чертям, – уже гораздо спокойней произносит он.
И, глядя на его посеревшее осунувшееся лицо с огромными мешками под налитыми кровью глазами, на его недельную щетину и торчащие во все стороны засаленные патлы, я понимаю, что в данный момент он не шутит. Ревность, представляющая собой нерастраченный социализированный эквивалент той энергии, что пробуждается при половом влечении, вынудит его сделать это. Обычно довольно сообразительный, он может угодить под суд за такую банальность, как преступление на почве страсти. Осознает ли Женя, что происходит, или же нет, но он на самом деле готов вцепиться этой ущербной девчушке в горло, сломать ее куриную шею, а то и порвать голыми руками, – и все потому, что дуреха наставила ему рога. Это в апофеозе своем и есть стихийное проявление женской силы: способность довести всякого мужчину до подобного неконтролируемого состояния. Умение направлять такую энергию в нужное русло – целое искусство. Но современные, живущие на роллах, бестолковых сериалах и штампованных мечтах барышни не обладают этим искусством и даже не подозревают о его существовании. Их вагины действуют рефлекторно. Если грубо, то химия женского тела, отчасти наблюдаемая в выделяемых им запахах, издаваемых звуках либо в поведении, влияет на мозг мужчины, заставляя того сначала инстинктивно вожделеть женщину, затем отыскивать наивысшую точку удовольствия в сексе с ней, а после – когда частично подключается рассудок – бедняга обнаруживает и нечто эстетически привлекательное в обладании конкретно этой дырой, телом, женщиной. Совокупность всего этого стимулирует его железы, благодаря чему возрастает экспрессия вазопрессиновых рецепторов, повышается секреция окситоцина, и вырабатываются так называемые гормоны счастья. И тогда капкан окончательно захлопывается: новоиспеченному болванчику достаточно лишь видеть женщину, знать, что она существует и принадлежит только ему. Именно эту гормональную эйфорию бестолочи гордо именуют любовью и по глупости своей рвутся пребывать в этом «трипе» перманентно. Увы, как и остальные наркотики, такое состояние постепенно входит в норму, откровенно приедается. Естественно, когда начинается привыкание, а процесс не поддерживается новыми дозами «счастья», наступает своего рода абстиненция. Она выражается довольно тривиально – в разочаровании, тоске, затяжных депрессиях. Любовь проходит, все громко рыдают и в силу своего малодушия обвиняют в этом друг друга. И никто не понимает, что этот период был вызван отнюдь не возвышенным и прекрасным чувством, внезапно обрушившимся на любовников, но сакральным зовом женской пустоты и стремлением мужского огня заполнить ее – начать акт творения. Ведь любовь – это не столько пресловутые бабочки в животе или фейерверки в голове, сколько метафизическая площадка для трансгрессии; это древнейшая молитва на праязыке – языке тела; это религиозный экстаз во время ритуала пробуждения двуспинного зверя, высшего существа.
Но как можно рассуждать о таких тонкостях, если столь серьезные вещи происходят в среде всевозможных идиотов, живущих сплошь установками?
– Даже не удавлю, нет! – криком раненого животного прерывает Женя размышления Аманиты. – Наглую ее харю в мясо раскрою! Ага! Пускай визжит, сука, пока я ей морду дробить буду! Хочу услышать, как эта блядина визжит – да, именно так!
Он пытается сфокусировать на мне обезумевший взгляд воспаленных глаз. Не сразу, но у него получается, и мне становится не по себе.
Аманите знаком такой взгляд – ей уже неоднократно доводилось быть свидетелем чего-то подобного: в мужчинах ли, в женщинах, в бесполых или двуполых созданиях, в прочих живых существах, – и потому она знает, что тот, кто смотрит, как теперь смотрит Женя, действительно непредсказуем и крайне опасен.
Между тем, отголоском на эту эмоцию среди тягучих воспоминаний выныривает один давнишний образ – небритое худощавое лицо с острыми скулами и поблескивающие глаза, в глубинах которых жидким огнем переливалась неистовая жестокость. Шелушащиеся же от регулярного курения губы неустанно двигались, порождая одно слово за другим – бред либо откровение…
Пару лет назад, холодной зимней ночью в каком-то захолустном баре к Аманите бесцеремонно подсел паренек – тощий, словно скелет, весь обросший и мерзко пахнущий. Будучи пьяным в хлам, он вел себя крайне вызывающе и даже агрессивно. Едва ворочая языком, он попробовал было склеить Аманиту, но потом, присмотревшись, скривился от отвращения и презрительно сплюнул:
– Вот дерьмо! Ты вообще че такое?
Наученная горьким опытом, Аманита слегка подалась вперед и, мягко улыбнувшись, промурлыкала:
– А тебе-то какое дело? Если не нравлюсь, ступай уже своей дорогой.
Обычно это срабатывает на раз – конечно, не со всеми, но, даже покрыв Аманиту отборным матом, люди зачастую ретируются сами. До физической конфронтации дело редко доходит – все ж мир таки не стоит на месте, а общественность в лучших традициях мазохизма свыкается со всем, с чем только можно.
Но этот паренек удивил. В нем оказалось сокрыто нечто необыкновенное, чего на первый взгляд было не различить, – оно поражало, очаровывало и пугало одновременно.
– Я могу помочь тебе, – подумав, сообщил он.
– Помочь?
– Ага. Хочешь… хочешь я заберу твою болезнь? Поверь, я умею это делать… да-да, умею… – Он таинственно ухмыльнулся. – И все опять станет нормально, вот увидишь.
– Да ну!
Проигнорировав столь неприкрытый сарказм, он поднял исполосованные белесыми шрамами ладони и зачем-то продемонстрировал их Аманите. Дыхнув перегаром, произнес:
– Эти руки дарят жизнь. И отнимают ее.
И что-то в интонациях его хриплого голоса, как и в его захмелевших диковатых глазах, говорило о том, что паренек этот не врет – нет, все сказанное было чистейшей правдой. Шокирующей правдой!
– А с чего ты взял, что я чем-то больна? – настороженно поинтересовалась Аманита.
– Чувствую. Я всегда это чувствую. Просыпаюсь с этим сраным ощущением и засыпаю… Заебало уже! Ладони горят, понимаешь? Это верный признак… Плюс, – он язвительно хохотнул, – глянь-ка на себя в зеркало. Сдается мне, то, что ты обнаружишь, будет далеко от нормальности.
– И каковы условия?
– Хм… – Он глотнул пива из запотевшей кружки. – А мне нравится твоя прямота. Условия? Что ж, вот те условия: десять лет жизни и ни секундой больше.
– Всего десять?
– Ага. Не спрашивай, с хрена оно все так, – я понятия не имею. Но… есть установленные правила, сечешь? Нарушать их нельзя, скажу больше – невозможно! Поэтому я забираю болезнь, а ты… ты получаешь десять лет. Ну как?
В сумрачном помещении бара – этом поганом вертепе, десятом кругу ада, – в удушливом мареве табачного дыма и зеркальной пустоты осовелых взглядов, среди затаившихся по углам парейдолий, аритмичной психоделической музыки, заговорщических перешептываний и пронзительных выкриков падших мира сего, весь этот разговор принимал окрас чего-то противоестественного, ужасающего. Я тогда взаправду испугалась, хотя верила, что страх – как ощущение или мировосприятие – навсегда покинул меня. И вот я вновь столкнулась лицом к лицу с этим чувством: сидела за столиком перед кем-то или чем-то – кем-то пьяным, смердящим потом, дерьмом, спермой, а то и невинно пролитой кровью, но чем-то, поражающим своей логикой и мощью, чем-то не из этой действительности, чем-то, способным изменить все. Именно эта возможность испугала меня, так как от меня требовалось всего-навсего верно принятое решение – выбор между лишенным каких-либо гарантий формированием себя в борьбе с обществом и своим прошлым, и десятью годами вероятной нормальности. А это было сложно и очень-очень страшно.
– Кто ты такой?
– Я? Ха! Я – никто! – воскликнул парень. – А может, и все сразу. Я – Бог! Я – Мессия! Я – лишь заблудившийся между небом и землей ангел. Или все куда проще? Я – вполне типичный и бухой в зюзю долбоеб, распиздяй, каких много. Либо же отмороженный наглухо психопат-убийца, наметивший очередную жертву. Кто ж знает, кто я такой…
И, блеснув глазами, он оглушительно расхохотался, после чего пренебрежительно махнул на Аманиту рукой и углубился в какие-то псевдофилософские бредни на тему Общества Стабильности.
– Послушай, ты, – бормотал он, постепенно утрачивая связь с реальностью, – чем бы ты ни было, но… ты должно уяснить, что Стабильность заправляет всем! Она не ведает жалости или умеренности, эта Стабильность, поскольку жалость и умеренность выведены ею, являются одной из ее сторон. Все находится у нее в подчинении – от любви и до войны. Взять, например, расплодившихся ныне веганов и этих… как их там… трупоедов, ага? Смотри, перебранки между ними столь же бессмысленны и беспощадны, как, скажем, грызня между атеистами и верующими; представителями нетрадиционных секс-меньшинств… – он гнусно усмехнулся, и голос его внезапно обрел твердость, – и различными гомофобами; приверженцами одной религиозной конфессии и другой; ярыми социал-националистами и «гостями» страны… В общем, как всякий конфликт, – испокон веку, лишь обертка меняется. Правда же состоит в том, что все эти споры – как высокоинтеллектуальные дебаты, так и банальный подзаборный срач – ни к чему путному не ведут и не дают спорящим никаких преимуществ, кроме если иллюзорной убежденности в собственной наиабсолютнейшей правоте. «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое правое дело», и все такое. Догоняешь, о чем я? Иными словами, борьба за надуманную святыню во все времена шла на ура – без этого суетные человекоподобные тараканы попросту не представляют своего существования. А Стабильность во всем своем поражающем многообразии с радостью дарит им такую возможность. Грехи, дьяволы и ангелы – это все хуйня, понимаешь? Конфликт является стабильным явлением. Любовь является стабильным явлением. Ненависть стабильна. Смерть стабильна. Все, блядь, стабильно! И даже ты – со всем тем дерьмом, что у тя в башке – тоже стабильно! Вдумайся: любые градации и противопоставления жизненно необходимы, ведь так? Иначе все превратится в унылое прозябание – в абсолютную Стабильность! Нечего будет отстаивать, нечему будет противостоять, не останется чего-то такого, ради чего можно броситься грудью на баррикады или же принять мученическую смерть на кресте…
– А ты? – перебила Аманита. – Ты стабилен?
– Я? – Он злобно сверкнул глазами. Судя по всему, вопрос задел его за живое. – Понятия не имею. Хочется верить, что нет, что я… ну, выше Стабильности… Ведь если я и впрямь Бог, забывший свое божественное происхождение и слившийся с миром, то Стабильность должна быть моим творением.
– Творением?
– Все – творение! Посмотри на себя, на всех этих жрущих говно ублюдков вокруг, да и на весь сраный мир в целом! Все одержимо творит само себя, как антитезу чего-либо. И это замкнутый круг! Мать через своего ребенка творит себя, как мать, – тем самым она бросает вызов смерти. Любовники через еблю творят свою любовь и себя, как любящих, – явная попытка бороться с наплевательством, разве нет? Убийца через убийство создает себя, как убийцу, – так он становится противопоставлением жизни. А толку-то, когда все циклично? Или же все циклично именно поэтому?.. – Тут он умолк, внимательно посмотрел на Аманиту и прошептал: – Забавно, что даже Бог на самом деле измыслил вовсе не мир, но самого себя в этом мире. Иначе как бы он стал Богом?
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 4 22.05.2020 в 17:51
Чуть позже этот странный парень ушел, и я никогда больше его не встречала, хотя изредка возвращалась к тому разговору, старалась все переосмыслить, понять, – что это, злая шутка или потрясающая воображение истина? Бог, спивающийся в каком-то вшивом притоне. Бог, темными ночами вырезающий зазевавшихся прохожих и исцеляющий калек при свете дня. Бог, ставящий перед каждым столь нелегкий выбор – мучительная болезнь или десять лет нормальности? Бог посредством всего вышеописанного создающий мир, в котором он становится всамделишным Богом. Величайший в мире абсурд, но именно он способен оказаться единственно возможной истинной.
И вот теперь своим взглядом и выражением лица Женя очень напоминал того прогнившего Бога, как и весь прогнивший род человеческий – от взятого наугад младенца, беззаботно улюлюкающего в своей колыбели, до очередного воняющего мускусом извращенца, сплевывающего себе на член и взбирающегося на Аманиту…
– Как она могла так поступить? – хнычет Женя, размазывая по лицу клейстер из соплей и слез. – За что она так со мной?!
– Нет здесь никаких причин, – говорю я. – Она сделала так потому, что могла. Наверное, она попыталась создать себя не как влюбленную барышню, но как этакую отвязную дамочку, еще одну la femme fatale, играющую сердцами мужчин.
– Но ведь это неправильно!
Полное столь детской наивности восклицание умиляет Аманиту. Она усаживается на пол и укладывает рыдающего Женю себе на колени. Ласково поглаживая его по голове, нежно нашептывает ему в ухо, убаюкивая, будто ребенка, перепуганного жестокостью мира:
– Успокойся, мой хороший. Здесь все неправильно, и все правильно. Ты же отлично знаешь, что единой истины… ее не существует! Та девушка сделала то, что хотела сделать, как ты в свое время делал то, что хотел. А на других, в основном, наплевать. Всегда наплевать. И тебе, и ей, и всем-всем-всем остальным. Однажды с ней поступят так же. А может, уже поступали, все возможно…
– Нет, – произносит Женя, – не поступят. Я убью эту падаль раньше, чем она успеет раздвинуть ноги перед кем-либо еще!
– Тише, мой милый, тише…
Придерживая правой рукой его голову, левой Аманита деликатно расстегивает ремень его джинсов, шуршит молнией на ширинке, тянется вглубь. Она действует крайне осторожно. Стараясь не рассердить и не вызвать волны отвращения, того хуже, приступа ярости, вкрадчивыми кошачьими движениями массирует его безвольный в закорючках черных волос член. Попутно прислушивается к тому, как стихают Женины всхлипы.
– Все хорошо, лапочка, сыночек мой ненаглядный, – шепчет Аманита, ладонью ощущая возрастающую твердость. – Успокойся и не переживай. Боль скоро пройдет, а заботливая мама поможет тебе – сделает приятно, приятно…
Сколько бы ни кичился Женя своим опытом, Аманита догадывается, что к нормальности он находится гораздо ближе, нежели сам о том представляет. Его сексуальная жизнь отнюдь не девиация – так, заурядная постельная возня двух человеческих особей, рвущихся испробовать нечто новое, но тем не менее придерживающихся определенных рамок и норм. Пара-тройка известных позиций, оральный, реже анальный секс, чуточку грубости – будь то укус в плечо, царапины на спине или щадящий шлепок по ягодице – вот, пожалуй, и все. Остальное – лишь в теории, и, вероятно, на уровне подсознания даже страшит Женю. Поэтому то, что делает Аманита, не является соблазнением, хитрым навязыванием инцеста, – напротив, это своеобразная помощь несчастному, искалеченному существу; это забота, толика материнской ласки, столь необходимая Жене в трудную минуту. И здесь, как и во всем остальном, важно не переусердствовать – гиперопека лишь разозлит его, вынудит обороняться. А такого Аманите не надо. Она хочет помочь, пытается оберегать, ухаживать, – в этом весь смысл: женщина становится женщиной, поступая как мать.
Меж тем Женино дыхание учащается, и, крепче стиснув его отвердевший член, неустанно массируя его у основания вздувшейся пунцовой головки и постепенно повышая ритмику движений, Аманита не перестает шептать:
– Все будет хорошо, мой сладкий, все будет хорошо. Мама поможет, мама все исправит…
А вспомнив строчки из Кокто, едва слышно поет:

Tu me serres le corps de ta petite force.
Que ne sommes-nous plante, et d’une seule écorce,
D’une seule chaleur, d’une seule couleur,
Et dont notre baiser serait l’unique fleur…


Голос ее мелодичен, и для Жени, так и не выучившего французский, слова лишены всякого значения. Оно и к лучшему. Его тело наконец-то сводит экстатической судорогой, и упругая горячая струя бьет Аманите в ладонь, пряной вязкостью сочится меж пальцев, стекает на ковер. Воздух же наполняется запахом хлорки.
Женя сглатывает слюну и, издав протяжный полувздох-полустон, оборачивается, испуганно смотрит мне прямо в глаза. Его сердце бешено колотится, и, прислушавшись к этому звуку, я поражаюсь – сколь же прекрасно оно: слышать, как стучит чье-то сердце, осознавать это, постигая на некоем физиологическом уровне, что рядом с тобой находится живое существо – дышащее, чувствующее, мыслящее… И ведь это совершенно иная форма восприятия, в корне отличающаяся от рационалистической. При таком восприятии жизнь восхищает, заставляет трепетать, в то время как разум обращает всякую жизнь в бездушную статистику, в повсеместное, а потому ничем не примечательное явление.
Но я слышу, как бьется Женино сердце, и знаю, что он живой, настоящий. И знание это делает живой и настоящей меня.
Делает живой и настоящей Аманиту!

3.
Caritas


Как женщина любящая и заботливая, Аманита больше предпочитает дарить подарки, нежели получать их. И подарки она подбирает с особой тщательностью – не какая-то там безделушка на откуп, как оно ныне заведено, не материализованная формальность, приуроченная к определенному «торжественному» событию или пошловатому празднику, и не покорное исполнение капризного требования, но продуманный жест во имя мгновений искреннего счастья. Все ее подарки – это в первую очередь тонкий смысловой посыл, едва ощутимый намек, ненавязчивый символ, что будет понятен исключительно получателю.
И сегодня Аманита планирует сделать еще один подарок…
Затаившись во мраке среди деревьев, я сосредоточенно наблюдаю за пестрящим всевозможными огнями клубом через дорогу. Ночь выдалась промозглая, слякотная, а моросящий дождь вперемешку с комьями мокрого снега лишь усугубляет ситуацию. Но я не спешу уходить – словно клещ терпеливо дожидаюсь своего часа, подобно злому духу из старинных индейских легенд выслеживаю добычу.
У входа в клуб ошивается какая-то в стельку пьяная молодежь: размалеванные похотливо скалящиеся девки и брызжущие тестостероном парни. Следуя моде и основным принципам саморекламы, их гибкие, завернутые в пленку пота, перечерченные редкими шрамами детства и окрашенные автозагаром тела испещрены абстрактными узорами татуировок и блестками пирсинга, – такова видимость. Внутри же бурлят желания, проскальзывающие в глазах и выражающие плохо скрываемый голод, призыв, агрессивное требование наслаждений. И все это на фоне ночи – этой несобранной мозаики, состоящей из пятен незапоминающихся лиц, масляных, разгневанных, а то и равнодушных ко всему взглядов, синеватого дыма, сюрреалистическими завихрениями выдыхаемого в стылый воздух, мимолетных бликов фар, мобильников, либо размытого света уличных фонарей. Ночи – этой незавершенной симфонии, в которой летаргическую монотонность главного мотива то и дело пронизывают мелизмы голосов, смеха, криков, приглушенных басов из недр клуба, урчания двигателей машин, а порой и меланхоличного гудения поездов где-то вдали. Ночи – этой недописанной рукописи, где жуткая истина скрывается среди нарочито выспреннего слога, нагромождения заумных метафор, сонма картонных персонажей, возникающих из ниоткуда и исчезающих в никуда, и бесконечных ни к чему не ведущих диалогов; сюжет же ее столь многослоен, что проще поверить в его отсутствие, нежели разбираться во взаимосвязях упомянутых автором событий…
Но меня все это мало волнует.
Поглядывая на фотографию в руке, я жду одного-единственного человека – девушку, которая тоже являет собой собирательный образ, выстроенный из таких фрагментов, как карего цвета глаза, пергидрольные с рыжеватым отливом волосы и чрезмерно массивная челюсть, коверкающая овал и даже пропорции лица. А еще у нее проблемная кожа и неестественная, словно бы деформированная линия губ. Это – лишь внешностная атрибутика ее личности. Но в целом это все, что составляет ее личность, ее инаковость среди прочих. Даже не заслуга, но воля случая в компоновке генов: по 23 хромосомы от каждого родителя и как минимум 64 триллиона возможных вариантов, одним из которых и является эта девушка. Больше ничего примечательного в ней нет. И вот я жду это ущербное существо, точно зная, что оно сидит в клубе – расположившись за столиком в углу, в компании настороженной коротышки-подружки с глазами пугливой лани и парочки типичных самцов-кретинов, – и с грустью понимаю, что этой напомаженной замухрышке повезло куда больше, чем мне: ей посчастливилось родиться биологически нормальной женщиной. Она же, ни о чем таком не догадываясь, спокойно потягивает кислотного цвета коктейль из захватанного бокала и неустанно улыбается, придерживаясь заведенной издавна привычки беспричинно улыбаться в любой ситуации. Она спрашивает о чем-то незначительном и что-то незначительное отвечает, когда спрашивают ее. Она изредка позволяет одному из самцов-кретинов потискать себя за пухлое бедро либо приобнять за талию – ведь она, как любая другая женщина, интуитивно чувствует свою власть над мужчиной, но, как и подавляющее большинство, не в силах устоять перед этой властью. Напыщенная, она гордо именует это игрой, флиртом, соблазнением. Она чересчур себе льстит!
Мне известно все это, потому что часом ранее я лично все это лицезрела. Скользнув в душное чрево клуба и поприветствовав знакомого гея-охранника (тщательно скрывающего свои сексуальные предпочтения за маской напускной крутости), я трижды обошла помещение, то и дело замирая возле заветного столика с таким видом, будто на что-то засмотрелась в противоположном конце зала. Как и предполагалось, ни сама девушка, ни ее тугодумы-спутники не обратили на меня никакого внимания. Способность маскироваться, имитируя обычность и тем самым становясь неприметной, – это целая наука, которой Аманита овладела в совершенстве. Но в этот раз и она не понадобилось, ведь наблюдательность у современных людей практически атрофирована. Так, вдоволь наглядевшись на карикатурные человеческие особи, я вынырнула обратно в холод улицы и принялась ждать.
Единственное, чего я пока не знаю – так это куда отправится девушка нынешним вечером. Но у меня очень хорошие предчувствия…
Девушка выбирается из клуба спустя полтора часа и, позвонив кому-то, к несказанному облегчению Аманиты минует припаркованные у обочины такси и заплетающимся шагом идет вдоль тротуара. Изредка она пугливо оборачивается, вздрагивая каждый раз, как ее ушей достигает крик бродяги, забиваемого насмерть где-то во дворах, либо же раскатистый хохот мальчишек, которые его бьют. Девушке страшно, и даже количество выпитого не притупляет это мерзкое чувство. Но боится она совершенно не того, чего стоило бы бояться. Ее примитивной фантазии хватает лишь на то, чтобы довести всю вариативность возможных угроз максимум до нескольких шаблонных ситуаций. Например: классический эксгибиционист в длинном плаще, приставучий алкоголик либо же группа чумазых азиатов, силой затаскивающих ее в пресловутый черный фургон. Во всех случаях опасность ассоциируется с маскулинностью – с присущей ей безжалостностью в стремлении подчинить и унизить женщину, – а потому на крадущуюся по пятам Аманиту дуреха не обращает никакого внимания. Пару раз у нее бренчит мобильник, и, дергаными движениями вытащив его из кармана пуховика, она что-то отвечает, ежесекундно оглядывается, картинно ежится, а изначально главенствующие в ее голосе заискивающие нотки постепенно сменяются тихим раздражением.
Анализируя все это и просчитав в уме примерную траекторию ее движения, несложно догадаться, куда именно она направляется. Горько усмехнувшись, я качаю головой: «Эх, дурашка, дурашка! Искушение оказалось слишком велико, и, не справившись с самим собой, ты, конечно же, простил эту дрянь. Ты принял ее и теперь, перепуганный тем, что сам натворил, с болью и затаенной надеждой ждешь ее у себя дома – пьяную, бредущую из очередной занюханной пивнушки, из сальных лап других мужиков».
Аманита не сердится, потому что прекрасно знает это гадкое состояние – помнит, каково оно и сколь трудно с ним справиться. К тому же этой затасканной и провонявшей бытовым непотребством дырке не суждено добраться до места назначения, ведь Аманита приготовила особый подарок своему бесхарактерному мальчишке.
Приметив наиболее темный закуток и быстро осмотревшись, Аманита достает из сумки молоток, в три шага нагоняет девушку и с размаху бьет ее по затылку. Легковесный вскрик тотчас уносится шальным ветром, тонет в пучине ночных звуков, бесследно исчезает, исчезает, исчезает… а пара горячих капель в мгновение ока растворяются среди дождя и снега. Подхватив безвольное тело, Аманита волочит его в переулок и, оттащив подальше во мрак, настороженно прислушивается к миру вокруг. Судя по всему, нападение осталось незамеченным… Прощупав сонную артерию, Аманита убеждается, что девица по-прежнему жива, а потому вновь берется за молоток и с силой бьет ее по лицу – раз, другой, третий… Так до тех пор, пока лицевые кости с хрустом не вдавливаются, и физиономия девушки не превращается в гротескную маску, причудливую пародию на Хання из арсенала театра Но. По факту же – лишь месиво, лепешка плоти, на поверхности которой пузырящаяся кровь смешивается с лопнувшими глазами, там-сям кожу вспарывают осколки черепа, торчат слипшиеся клочья волос, а из перекошенного рта вываливается распухший, надорванный с одного краю язык, виднеются раздробленные зубы.
Что ж, таким бесхитростным способом Аманита только что обезличила это никчемное создание, растоптала его внешностную уникальность, полностью уничтожив то единственное, что составляло его «я». Остались руки, ноги, пара сисек да ком склизких внутренностей, завернутых в кожаный мешок.
Но это еще не конец.
Аманита помнит, как однажды – то было еще в прошлой жизни – ей довелось прочесть о народности американских индейцев оджибве, в мифах которых нередко упоминался свирепый дух-охотник, ненасытный демон-каннибал, именуемый Вендиго. Согласно легендам, это кровожадное существо скрывалось в лесах и обладало невероятной мощью, которую черпало из плоти съеденных жертв. Здесь легко угадывается аналогия с таинством церковного причащения, его инверсия, даже своеобразное переосмысление: пожирание кого-либо (божества или обычного смертного), но не во имя приобщения к пожираемому, а ради получения его силы и мудрости, ради перевоплощения в него самого. Вендиго охотился за людскими сердцами, потому что именно там обитали души, но Аманите души не требуются – ее интересует другое.
И вот, достав из сумки охотничий нож, Аманита перерезает брючный ремень и, поковырявшись с молнией, стаскивает с девушки джинсы и белые в розовых цветочках (какая безвкусица!) хлопчатобумажные трусики. Зачарованно смотрит на выбритый лобок с черными точками пробивающихся волос и аккуратно сложенную, словно закрывшийся на ночь цветок, вульву своей жертвы. Между тем взглядом цепляется за раздувшуюся то ли родинку, то ли папиллому на внутренней стороне бедра у самого основания таза и, скривившись от отвращения, взмахом лезвия сковыривает ее. Тут же набухает черная капля, тягучей линией кровь перечеркивает белизну кожи, но это не так ужасно, как столь вопиющее нарушение симметрии женского естества. Осторожно коснувшись пальцами половых губ мертвой девушки, Аманита прочерчивает изогнутую линию от преддверий клитора до промежности, после чего раздвигает плотные складки кожи и проникает во все еще теплые и даже слегка влажные недра. Она чувствует, как учащается сердцебиение, а на лбу проступает горячая испарина: Аманиту всегда колотит, когда она настолько приближается к пустоте, из которой способна образоваться новая жизнь. Минимизированный вариант развития вселенной, ее замкнутая тождественность, зарождаемая посредством мужского огня – Большого взрыва – и вызревающая в предвечном небытие маточной сингулярности. Такое не может не зачаровывать! Аманита извлекает покрытые липкой слизью пальцы и тщательно их облизывает – у пустоты довольно специфический вкус, это возбуждает.
Перед глазами же то и дело мелькают воспоминания детства – трепетание огоньков над частоколом восковых свечей, угрюмые лица Святых, взиравших с облупленных стен, разверстые врата алтаря и чаша с Телом и Кровью Господней. А еще безвкусный ком просфоры на языке и унылый голос священника, певшего: «Верую, Господи, и исповедую…».
– В тебя верую, Вагина, и исповедую, – подражая священнику, завывает Аманита. При этом она методично срезает малые половые губы, после чего соскабливает и большие. – Яко ты есть воистину Щель, Великий Вход в Пустоту, Праматерь Всего Сущего, явившаяся в наш мир и явившая наш мир! Еще верую, что это есть самое пречистое Тело Твое, и это есть самая пречестная Кровь Твоя! Взываю к тебе, о Вагина: помилуй меня и прости мне сомнения и непонимания мои; всасывающая и созидающая Великая Щель, позволь же мне причаститься пречистых Таинств Твоих, во оставление ущербности моей и обращения меня в женщину истинную и прекрасную! Аминь!
Разложив на ладони шматки плоти, она берет небольшой кусочек и, прикрыв в экстазе глаза, кладет его себе в рот. Долго и усиленно жует, не ощущая ровным счетом ничего, кроме если металлического привкуса крови и изредка вязнущих на зубах волосинок, но при этом буквально задыхаясь от возбуждения. С дрожью проглатывает, затем приступает к следующему кусочку – и еще к одному, и еще… Усиленно работает челюстями, отрешенно прислушиваясь к свисту ветра и едва различимому воркованию голубей в вышине под крышей. По подбородку струится кровь вперемешку со слюной, и это ей нравится. Она – Аманита, феминизированная реинкарнация ужасного Вендиго!
– Тайной Вечери твоей отныне и вовек, – продолжает она свою инвокацию, – о Вагина, новоявленной гостьей и постоянной участницей меня избери: никак чудовище помяни меня в Великой Пустоте, о Щель, но как сестру среди прочих сестер твоих…
На последнем слове Аманита принимается яростно соскабливать мясо с лонного сочленения и лобковой кости девушки. Не разжевывая, глотает его, ощущая неминуемое приближение оргазма. Максимально расширив пальцами окровавленное влагалище, запускает лезвие внутрь и начинает выскребать оттуда нежную темно-коричневую с примесью алого, словно жидкая карамель, плоть.
– Да не в суд или в осуждение будет мне причащение святых Тайн Твоих, Вагина, но во исцеление души и тела! – уже во весь голос кричит Аманита, после чего буквально вгрызается в кровоточащую рану между ног девушки, присасывается к ней и жадно глотает, глотает, глотает…
В этот миг сладострастная судорога крутит нутро. Аманита вскидывает руки, выгибается, плачет и смеется, чувствуя этот упоительный взрыв внутри себя – вспышку запредельного удовольствия, которую не испытывала уже очень давно.
– Ave, Vagina, gratia plena! – иступлено шепчет она, улегшись рядом с трупом и вперившись счастливым взглядом в черноту неба, откуда на нее низвергаются потоки дождя и снега. – Ave, Vagina! Ave! Ave!
И как же я завидую ей! Как хочу разделить с ней это блаженство, постичь сокрытую в ее деяниях мудрость! Но…
Отдышавшись и несколько придя в себя, я поднимаюсь и, прислушавшись к звукам извне, начинаю собирать вещи – сумка, ритуальный нож, молоток… На изуродованное тело стараюсь не смотреть – теперь оно уже ничего не значит и не несет в себе никакого смысла. Исполнив архаичный обряд, Аманита сначала забрала у этой девчушки ее личность, а затем отняла сакральное – суть ее женственности, ее природу. Тем самым Аманита низвела ее до уровня жалкого куска мяса, коим девушка теперь и является.
А еще, этим своим поступком Аманита сделала символичный подарок мужчине-сыну, которого она оберегает и пытается наставлять, формируя его личность, как и самое себя, – тому самому мужчине, что по неопытности своей додумался влюбиться в одну глупую прошмандовку и из-за сумасбродства которой ныне очень страдал.
Он слаб, этот мужчина-сын, и этой ночью он будет ждать девушку у себя дома, не ведая – даже не подозревая! – что она никогда больше не переступит порога его квартиры, не обманет его, не причинит новой боли…
Таков подарок.
Такова сила любви Аманиты.
И таковым должно являться стремление всякой женщины быть и оставаться женщиной!
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 5 22.05.2020 в 17:52
4.
Industria


Мужчина стучится в мою дверь ближе к вечеру. Щелкнув замком, я кивком приглашаю гостя внутрь и, шагнув во мрак прихожей, с затаенным интересом слежу за его действиями. Сохраняя гробовое молчание, он окидывает меня надменным взглядом, после чего снимает дорогое кашемировое пальто, пренебрежительно сбрасывает начищенные до блеска ботинки и торжественно вступает в комнату. Я не в обиде на такую высокомерность, ведь пожаловал этот гость отнюдь не ко мне. По оплывшему лицу видно, что он очень измотан. И тем не менее он здесь. Все потому, что давнишнее наваждение не отпускает, вынуждая его так поступать: пренебрегать сиянием своей роскошной квартиры, своего мнимого могущества. А может, он попросту спасается от квохтанья бестолковой жены и капризов избалованного сына? Спасается в единственном месте, где может исследовать глубины собственного «я», тем самым обретая себя, как целостную личность? Имеет ли значение, что именно маниакальность этого наваждения и порок, к которому он испытывает прям болезненный интерес, служат ему путеводной звездой в этом поиске? Конечно же нет! В данном случае важно лишь то, что все сводится к Аманите: она представляет собой отражение, а то и квинтэссенцию той сокрытой и оттого запретной реальности, что мужчина так тщится постичь. Что ж, этот апологет безнравственности, этот самопровозглашенный декадент, ярый приверженец копрофилии и прочих перверсий (по факту же просто еще один неофит маргиналий, юный послушник культа карпократиан) явился по адресу. Как и прежде, его желания будут удовлетворены сполна, его заигрывания с изнанкой жизни – поощрены должным образом.
Хотя… судя по всему, сегодня он намерен лишь отвлечься от повседневных забот и, может, слегка расслабиться в объятиях Аманиты. Никаких дефекаций, никакого поедания кала… Оскорблена ли Аманита таким поворотом событий? Ничуть! Ведь не столь важна форма получения удовольствия, сколько оно само.
Так и не произнеся ни слова, мужчина тяжело вздыхает, усаживается в кресло и флегматично наблюдает за мной. Как уже было сказано, до меня ему нет никакого дела; и все-таки его невозмутимость – чистой воды показуха. Уж я-то знаю, насколько он ждет преображения: от нетерпения даже елозит задницей, хрустит костяшками, закусывает губу, порываясь как можно скорее узреть Аманиту во всем ее величии, отведать расточаемых ею удовольствий. И Аманита дает ему то, чего он так алчет. Она грациозно скидывает халат, являя взору эстета прелестную мраморную наготу, гибкость движений, пластичность форм, позволяя тому захлебываться слюной в предвкушении грядущего действа. Вся эта пантомима разворачивается в условиях полной тишины, гармонируя с камерным сумраком комнаты, в которой нет ничего, кроме пары затертых кресел, расшатанной кровати и дамского столика с зеркалом.
Покачивая бедрами, Аманита подходит к своему гостю, плавно опускается перед ним на колени и, не моргая, долго смотрит ему прямо в глаза. Это – одновременно предупреждение и вызов, осаживающие его гордость, низвергающие его раздувшееся эго обратно на землю: пусть не забывает, что услуга, а то и дар по отношению к кому-либо не делает последнего обладателем. В предстоящей мистерии всякому отведена своя роль, все имеет множество личин и значений, и ни в коем случае не допускаются примитивные градации а-ля «раб / господин». Нет, Аманита не какой-то там доминант, тем более не вульгарное – сабмиссив. Даже гипотетически подобные извращения неприемлемы в ритуале, хотя гость пока не догадывается об этом. Впрочем, его суждения исключительно на его совести. Главное – это тот смысловой посыл, что накладывает на происходящее сама Аманита.
И вот она протягивает руки, осторожно касается ширинки на его брюках, жужжит молнией. Незамысловатое движение, и в нос бьет терпкий животный запах, мускусная составляющая которого заставляет встрепенуться обоих. На ум же невольно приходят строки из тайных дневников Марселя Жуандо. «Стоит мне полюбить кого-то, – писал этот закомплексованный педераст об ароматах тела, – и любое свидетельство его телесной немощи, которое мне случается наблюдать близко или на расстоянии, любое из тех естественных проявлений, что нарушают правила приличия, воспринимаются мною особенно болезненно». Глупец! Чего стоят твои приличия, когда речь идет о природном натурализме? А столь почитаемая тобой любовь – ну разве способна она довольствоваться лицемерными общественными нормами? Нет, подобное требует раскрепощенности, полной отдачи себя! Ты же предлагаешь лишь тривиальные аффирмации, завернутые в обертку бесполого поэтизирования, к тому же презренно скрываемые от ревнивой скандалистки-жены. Да, именно тебе и тебе подобным Жорж Батай адресовал следующие слова: «А вы, вы сама сдержанность и благоразумие, вы так и норовите пришпилить где-нибудь смерть, страшитесь жизни, жаждите хвори. Вы сама немота, сама стыдливость, в вашей жизни нет ничего, кроме обязанностей – обязанностей “родителей по отношению к своим детям”, “руководителей по отношению к подчиненным”, грешников по отношению к творцу. Вы, покойные и изнеженные, угрюмые и строгие, убивающее радость и живущее процеженной добротой, которой неведома человечность».
Аманита улыбается краями губ и, опустив взгляд, любуется мужским естеством. Вне зависимости от формы или размера, оно всегда очаровательно. Эманация Приапа, а вместе с тем воспетый подонками и развратниками орган, опошленный и низведенный в ранг непристойности, – и отчего только общество его так стесняется? быть может, интуитивно чувствует сокрытую в нем силу? или все куда проще – отлично знает само себя?
Не удержавшись, мой гость сглатывает слюну, чем нарушает красоту мгновения, развенчивая исключительно эстетическое созерцание примитивными зовами плоти. В принципе, ничего страшного в этом нет – предстоит долгая и упорная работа, прежде чем дикарь станет почтенным адептом новоявленной религии. Здесь требуются терпение и усердие. Сама же работа начинается с…
Аманита приподнимает влажный орган, нежно сжимает тестикулы, ласково массирует их, а после и вовсе целует, касается языком. Черные слипшиеся завитки щекочут нос, а во рту ощущается дряблая прохладная кожа, в опрелых складках которой застыл солоноватый пот, в глубинах же плавает округлая твердость. По телу мужчины проносится дрожь – предвестник возбуждения, зарождающегося огня.
Всему свое время.
Я слышу сдавленный вздох, плавно перетекающий в затяжной стон, и до сих пор вялый отросток в руке Аманиты обретает упругость, бутон крайней плоти расправляется, в густой насыщенности ароматов являя миру налитую пурпурного цвета головку. Восхитительное зрелище, достойное взгляда отнюдь не трусливого философа или погрязшей в предрассудках толпы, но ценителя! Маркиз де Сад, граф Лотреамон, Жан Жене, а может, и Шарль Бодлер – вот желанная публика!..
Сжав орган у основания, Аманита натягивает кожу и тем самым полностью высвобождает головку, после чего заглатывает ее. Мужчина едва не сползает на пол, учащенно дышит, даже осмеливается положить руку Аманите на затылок и, не обнаружив протеста, развязно наматывает волосы на кулак. С самоотверженностью, которой позавидовал бы одержимый внезапным прозрением гений, Аманита творит свое искусство. Прекрасно разбираясь во всех анатомических тонкостях, она воздушными движениями пальцев перебирает нужные точки – где надо сожмет, где надо ослабит хватку, – ни на секунду не выпуская мужскую плоть изо рта. Ее проворный язык скользит по гладкой головке, ныряет в шершавые закутки у преддверий уздечки, цепляя комочки смегмы и превращая их в кашицу, прощупывает каждую складочку; на миг исчезнув, он предоставляет работу губам – а в некоторых моментах и зубам, – затем возвращается, неся на себе пузырящуюся слюну и удовольствие.
Такова экспозиция, открываемая посредством блистательного allegro.
Но искусство не может быть однородным, иначе оно обречено стать ремесленничеством. Здесь важно учитывать прочие факторы, будь то учащенное сопение и едва различимые консонантные стоны, легкое причмокивание и демонстративное, в лучших традициях техники détaché, всасывание органа во всю его длину, правильно подобранный темп и – иногда! – зрительный контакт с тем, кому доставляешь наслаждение. Так как в происходящем таинстве нет подчиненного и подчиняющего, физическое положение в пространстве и взгляд «снизу вверх» не имеют ровным счетом никакого значения. Это лишь необходимость данной позиции, участники же ее равны. И взгляд – глаза в глаза на фоне непрекращающегося действа – призван акцентировать эту истину, утвердить ее, сделав бесспорной для обоих. Они – эти двое – отныне единое целое: дарующий наслаждение и получающий его, по очереди замещающие друг друга в упоительном сенсорном калейдоскопе. Вот каков ритуал обращения в двуспинного зверя, где связующим элементом являются разделяемые участниками чувства, испытываемые ощущения. Никакой пошлости, никакой обыденности – нет, ни в коем разе!
Правда, имеется и один нюанс. Несмотря на то, что происходящее в комнате есть искусство, оно еще не достигло рубежей подлинной иерогамии. Лишь репетиция. Обучение. Для истинного ритуала нужно чуточку больше: чтоб каждый из присутствующих понимал и принимал свою роль. Это в перспективе. Пока же…
Аманита приступает к следующей части произведения. Задержав дыхание, она подается вперед – еще и еще, словно насаживаясь на шест, или же… сливаясь со своим любовником, совокупляясь с ним в одну плоть и кровь; она буквально проглатывает отвердевший пульсирующий орган. Замирает так на какое-то время – достаточно долго, чтобы мужчина успел оценить ее талант, восхитился ее умениями, – параллельно массируя окрепшую мошонку, распаляя загустевший внутри этого кожаного мешочка огонь. По-прежнему не выпуская изо рта орган, она развивает побочную партию: помогает мужчине избавиться от брюк, выдавливает на пальцы заранее подготовленный лубрикант и, засунув руку меж его одряблевших ягодиц, нащупывает тугое кольцо сфинктера. Нервозность, ужимки и пуританская стеснительность здесь неуместны; будущее наслаждение не признает столь убогих границ. Хорошо, что гость тоже это понимает. Так, минуя шелушащуюся коросту – вероятно, последствия недолеченного геморроя, – Аманита вводит два пальца мужчине в анус, исследует эластичные стенки прямой кишки. Ее движения осторожны и терпеливы, но это лишь пока. Грядущая кульминация прервет затянувшееся adagio, ведь чем ближе мужчина к оргазму, тем ему хочется глубже, интенсивней. Во всех смыслах и со всех сторон. И Аманита удовлетворяет такое его требование. Оставив в покое напряженный орган – исключительно, чтобы перевести дух и слегка изменить позу, – она принуждает мужчину встать с кресла и чуть расставить ноги, после чего пропихивает пальцы в самые недра. При этом начинает рьяно вылизывать раскачивающуюся перед лицом головку и даже – разбавляя рефрен такими вот sforzando – покусывает ее.
Тут ушей достигает еще один стон: мужчина в предвкушении закрывает глаза, а с его пухлой губы срывается слюнная нить, блестящей вязкостью сочится по подбородку.
Уже совсем скоро!
И тогда наступает черед для presto. Благодаря непреклонной воле, движения Аманиты выверены до полной синхронности: руки, губы, язык – все сплавлено в отработанный навык. И хотя фрикционный ритм их не однороден, он филигранно подстраивается под мельчайшие экстатические спазмы и едва уловимые судороги надвигающегося оргазма. Таким образом, происходящее окончательно приобретает форму музыкальной композиции: симфония наслаждения, инициация, что позволит узреть… кого?
Бога?
Мужчина же тяжело дышит, до боли выкручивая волосы Аманиты, пытаясь подчинить ее несдерживаемым порывам страсти, заставить идти у него на поводу. Естественно, это ни на что не влияет. Аманита уже впала в транс, растворилась в своем искусстве. Теперь она действует бессознательно – некая сила направляет ее, повелевает. Именно поэтому Аманита максимально откладывает кульминацию, вынуждая мужчину буквально зависнуть в сладострастном нигде – уже не в этом мире привычных ощущений, но еще не в пределах блаженства. Изощренная пытка, ведь он должен пробыть в таком состоянии как можно дольше, чтобы его заскорузлая плесневеющая душонка успела вырваться из чертогов гниющего тела, чтобы очистилась от всего земного и вознеслась в эфир, где предстанет перед сияющим ликом Всевышнего. Еще пока не свободная от бремени жизни, но уже причастившаяся…
Догадывается ли этот бедолага, что его там ожидает? Каково же будет его удивление, когда он обнаружит, что та высшая сила, та парадигма, которую именуют Богом – либо Абсолютом, – имеет в большей степени женскую природу.
И вот настает момент катарсиса: мужчина бледнеет, распахивает теперь уже незрячие глаза и… словно бы исчезает из этой реальности. Нет, я не вижу его осененного высшей благодатью лица, не вижу его расширенных и оцепеневших – даже как будто без саккад – зрачков, устремленных на тусклую лампочку под потолком. Я лишь знаю все это, потому что все это известно Аманите. Как и то, что мужчина смотрит вовсе не на свет, а на нечто неописуемое, что скрывается по другую сторону света.
Так что же он там видит? Что постигает? Быть может, предвечную идею – настолько простую, что она способна творить вселенные? Или же закон, согласно которому эти вселенные существуют? Гармонию, торжествующую над хаосом? Чувство – самое первое, отделившее бытие от небытия?
А может, он видит Аманиту – такую, какой она должна стать, и какой непременно станет, когда моя трансформация будет завершена?..
– Господи! – звучит его восторженный шепот.
Услышав это, Аманита обхватывает губами вибрирующий от нетерпения орган, прижимает отяжелевшую головку к языку и… резким движением пропихивает мужчине в анус свою ладонь. Комнату захлестывает иступленный крик, но рожден он не болью, а несказанным счастьем и запредельным удовольствием, что обрушиваются на мужчину. Неистовый огонь заливает рот Аманиты, расплавленным металлом струится ей в горло, стекает по подбородку. И кажется, будто нет конца и края этому огню, будто продолговатый кожаный отросток способен извергать его вечно, вечно. Все утопает в ослепительной радости, в хлещущем из мужского органа пламени…
Но вот этот чудесный миг проходит. И после непродолжительной репризы, во время которой Аманита бережно облизывает увядающий орган да мягко поглаживает трепещущее меж ягодиц отверстие, мужчина отпускает ее волосы и, обессиливший, падает в кресло. Зрение вновь возвращается его глазам, освободившаяся было душа вязнет в смрадной плоти. А жидкий огонь во рту Аманиты затухает, превращаясь лишь в безвкусную мыльную слизь.
Поднявшись и не произнося ни слова, я иду в ванную комнату. Там тщательно ополаскиваю рот, сплевывая сгустки омертвевшего мужского семени.
Гость по-прежнему сидит в кресле. Его член опал и сморщился, а тело постепенно остывает. Мы равнодушно поглядываем друг на друга, молчим, переводим дух. Я знаю, что это еще не конец. Наплевав на то, чем одарила его Аманита, совсем скоро мужчине захочется более приземленного удовольствия. Как оно не прискорбно, но он вряд ли способен постичь суть свершившегося таинства. Для него это было и остается виртуозным сексуальным кульбитом, – отнюдь не сакральное, но мирское. И даже несмотря на то, что ему довелось увидеть по ту сторону света, он всеми силами постарается забыть эту истину; он выдумает себе тысячу объяснений – разыгравшееся воображение, или, скажем, вызванные эмоциональными перегрузками фосфены – и поспешит заглушить полученный опыт вульгарной случкой.
Я не стану противиться – зачем? Аманита продемонстрировала свое искусство, и как бы несчастный не пытался, у него не выйдет откреститься. Именно поэтому он приходит в мой дом вновь и вновь. И, возможно, однажды он все-таки что-то да постигнет – как знать?
Пока же он просто дымит сигаретой, отдыхает, удовлетворенно поглядывая на меня. И я не запрещаю ему курить, хотя это и раздражает Аманиту, лишь безмолвно жду, когда он полностью восстановится, чтоб мы скорее уже перешли к заключительной стадии нашего свидания.
Чуть позже я задираю юбку, упираюсь ладонями в подоконник и, выгнув спину, отрешенно рассматриваю завихрения тьмы и снега по ту сторону оконного стекла, мельтешение фигур в свете уличного фонаря, огни проносящихся мимо машин. Краем уха слушаю, как хлюпает выдавливаемый из тюбика лубрикант – эта часть работы примитивна и не способна пробудить какой-либо страсти, а лечить раздражение нет никакого желания. Слушаю, как пыхтит и облизывается мужчина, обильно смазывая мою дырку и проталкивая в нее свой по-прежнему вялый член. Слушаю, как минуту спустя все утопает в омерзительных шлепках плоти о плоть… Он лупит меня, щиплет за талию и до синяков выкручивает кожу. Я лишь зеваю в ответ, даже и не пытаясь что-либо изображать.
Полагаю, в какой-то мере именно этот диссонанс в поведении – разница между мной и Аманитой, – так сбивает мужчину с толку. Он долго не может кончить, злится, яростнее вдалбливаясь в меня, изгибаясь так и этак, всячески норовя причинить мне боль, а в чем-то даже изуверствуя. Но он никогда не отважится высказать своего недовольства вслух, так как знает, что в таком случае двери моего дома станут для него закрыты. Я же недоумеваю: какой смысл творить шедевр, если публика – такая, например, как этот мужчина – не в состоянии постичь всей красоты формы и гениальности замысла? Да, интуитивно он чувствует, что стал участником чего-то доселе невиданного, отчасти элитарного, чего не сумел бы отыскать ни в одном приватном свинг-клубе или борделе мира. Но вместе с тем он так ничего и не осознал. Его увязший в повседневщине (стабильности?) разум остался глух и слеп, но… что насчет его тела? Следуя первобытной природе, оно способно понимать язык удовольствия, запоминать его. Быть может, именно поэтому гость так рвется смыть с себя ощущение божественности, с головой нырнув в пошлую суетность обычной ебли? Догадывается, что иначе легко угодит в лапы зависимости, лишившись удовольствия от всего прочего – обывательского, доступного… Или же он попросту хочет уничтожить святыню, низвести ее до уровня самого себя?
Думаю, это не столь уж важно. Главное, что воспроизводя ритуал вновь и вновь – выхолащивая его в великое искусство, – Аманита тем самым рождает себя, как женственность, совершенство.
Значит ли это, что тот спятивший Бог, повстречавшийся ей одной темной ночью, таки был прав? Творец и правда творит себя через свое творение?..
Спустя каких-то десять минут мужчина конвульсивно дергается, по-звериному рычит и грязно ругается. Излившись, он сердито отталкивает меня и, торопливо спрятав в брюки раскрасневшийся и заляпанный спермой член, ковыляет в прихожую. Там кое-как напяливает лакированные ботинки, хватает с вешалки дорогое кашемировое пальто. Порывшись в карманах, достает небольшой сверток и протягивает мне.
– На вот, – цедит сквозь зубы, при этом всячески избегая смотреть мне в глаза. – Обещанный подарок. Как и просила.
Я молча принимаю сверток, с улыбкой наблюдая, как гость одевается и, даже не попрощавшись, выскакивает в провонявший мочой подъезд. Захлопнув дверь и провернув ключ в замке, возвращаюсь в комнату, вскрываю оберточную бумагу и долго разглядываю содержимое. Бурые сморщенные шляпки, чем-то напоминающие головку опавшего либо мумифицированного пениса, тонкие скрюченные ножки. Psilocybe mexicana. Но мне больше нравится ацтекское «теонанакатль», что в приблизительном переводе означает «тело бога». Я не в курсе, где гость умудрился достать такое сокровище. В принципе, это не мое дело. Обычно я беру с них деньги, но в этот раз мне понадобилось нечто особенное. И он не подвел.
Стало быть, сегодняшней ночью я таки смогу провести собственный ритуал и наконец увижу то, что видел мужчина в момент оргазматического исступления, – что видели все они! Увижу Аманиту – такой, какой она станет, когда моя трансформация завершится, и я – по сути жалкое никчемное существо – прекращу существовать. Да, я наконец-то смогу увидеть истинную феминность – древнейшее божество, насильно преданное забвению в эпоху патриархата, но уже совсем скоро готовое вновь явиться в наш мир!
По-прежнему улыбаясь и бережно прижимая сверток к груди, я иду на кухню, ставлю на плиту чайник, достаю банку с медом. Затем направляюсь в ванную комнату и включаю душ. Нужно отмыться. Сбросив пропотевшее платье, лишь теперь замечаю засохшую на внутренней стороне бедер сперму. А еще кровь. Но откуда ей тут взяться? Имеет ли это значение? Вряд ли. Но мне нравится фантазировать, будто кровь эта менструальная и принадлежит Аманите. Так мои прилежание и неустанный поиск становятся проявлением ее талантов. В совокупности они достигают границ подлинного искусства, тем самым делая Аманиту осязаемой, почти существующей женщиной. Как же мне хочется окончательно раствориться в ней, стать с ней единым целым, а не двумя обособленными друг от друга личностями!
Тем не менее предстоит еще много работы.
И все же, мне кажется, я заслуживаю небольшого поощрения за свои труды. Не имея иной возможности узреть Аманиту во всем ее великолепии, я устрою своего рода обряд инкубации – вкушу истинного тела бога! – дабы в навеянном таким образом сновидении встретиться лицом к лицу с той, к кому так стремлюсь всей душой.

5.
Patientia


…весь мир – это нагромождение разнообразных цветовых оттенков, не имеющих ничего общего с видимым спектром: они настолько интенсивны, даже неистовы, что мой взгляд не способен их выдержать; сетчатка вспучивается, расползаясь черными пятнами, а глаза шипят и пузырятся в своих орбитах, норовя выплеснуться белковой пеной – все, лишь бы не смотреть, не постигать… в принципе, к чему-то подобному я была готова, ведь запредельность не создана для простых смертных, нет, она многократно превосходит физические возможности наших хрупких тел, в мгновение выявляет несовершенство нашего разума… тут важна лишь воля, способная сломить все преграды, перечеркнуть установленные границы и вывести – да! – меня на принципиально новый уровень… и моя воля непоколебима, поэтому я отчаянно силюсь пробиться сквозь этот поражающий калейдоскоп, эти напластования цвета, будто бы отслоившегося от столь привычной серости будней… я тону в этих всполохах, захлебываюсь ими, но не намерена отступать, ибо лишь прорвавшись сквозь завесу мирского, сумею – да-да! – узреть истинный облик Всевышнего, разделить с ним его безграничную мудрость и без оглядки раствориться в его красоте, но… следом за переливами цвета и вспышками света меня захлестывает невероятная чувствительность – все окружающее внезапно обретает невиданные доселе четкость и объем, будь то текстуры или формы, крохотные пылинки, самое затаенное, что скрывается в полутемных углах, закутках и трещинах комнаты… это что касается окружающей реальности, а ведь есть еще мое тело, дремавшие в нем до поры до времени ощущения: сколь упоительно касаться самой себя, гладить, целовать, пробовать на вкус, жадно глотая источаемый моим нутром сок, – эссенция страсти, даже жизни… меня окутывает тепло, бросает в блаженный жар… вдоль позвоночника проскакивают электрические разряды, соски приятно покалывает, а руки и ноги словно бы увеличиваются в размерах… и пока я поглощена своим телом, до сих пор выверенная геометрия мира внезапно искажается – стены прогибаются, углы деформируются, а потолок исчезает где-то в заоблачной вышине… так все заполоняют цвета и ощущения; мое восприятие полностью слетает с катушек… я слышу, как внутри меня шумит струящаяся по венам кровь, слышу, как урчит в животе, умиляюсь кишечной перистальтике, очарованная, тону в громогласном биении собственного сердца… да, я тоже живое существо – понимание этого так странно, удивительно и даже противоестественно, и потому меня охватывает эйфория, я буквально обращаюсь в любовь – к самой себе, к своему телу и разуму, как и ко всему, что меня окружает… кажется, будто я могу сосчитать все волосинки у себя на теле, проникнуться сутью всякого отдельно взятого волоска, силой мысли принудить его распрямиться, начать расти либо вовсе отсохнуть… а еще… еще я вижу, как чешуйки ороговевшей кожи наводняют воздух, кружатся и танцуют бликующими пылинками; чувствую, как они щекочут ноздри, заполняя мои легкие… так я рассыпаюсь и дышу сама собой, впитываю и перевариваю себя… до тех пор, пока мое внимание не концентрируется на капле спермы… я настолько долго и пристально вглядываюсь в нее, что буквально готова стать с ней одним целым, заразиться энтелехией каждого заключенного в ней сперматозоида, чья основная задача – творить вселенные… здесь все взаимосвязано, все неустанно перетекает из одной стадии в другую, и я не исключение… я – это еще не финал, лишь промежуточный этап в бесконечной мутации клеток, в их регулярно меняющейся архитектонике, как и в отрицании хаоса элементарными частицами… безмерно усложняющаяся идея, перемежающая все возможные формы своего проявления; творческая энергия, исследующая любые концепты и превращающаяся в эталонное искусство… а значит, то, что я задумала, вполне возможно – трансформация не происходит мгновенно, эволюции требуется время, чтобы испробовать все варианты… так дело обстоит и со мной, да… пока что я – лишь неопределенность между прошлым и будущим: уже не жалкое никчемное существо, но… еще и не величественное создание, не законченная мысль… нет, я – всего-навсего импульс, монада, эрзац, а то и божественный сперматозоид, готовый обернуться чем-то грандиозным, чем-то… чем?.. и пока я размышляю над этим, реальность снова меняется – в тот миг, когда ее яркость и выпирающая отовсюду структурность полностью абсорбируются моим восприятием; реальность становится иной – гротескной, ужасающей… и хотя я еще ничего не увидела, не услышала и не прочувствовала, мне уже страшно – ужас накатывает стылой волной, подчиняет, скручивает в дугу… я отшатываюсь, бессмысленно пытаясь укрыться от того хтонического зверства, что на меня надвигается – волнистые стены-миражи, ухмыляющаяся за окном ночь, клубящаяся в прихожей пыль, бегущая по трубам вода, приглушенные разговоры в соседних квартирах, домах, городах… так внешний мир яростно вторгается в мое жилище, обступает меня, лезет мне в уши, в глаза, в нос… даже порывается изнасиловать… я чувствую режущую боль – там, внизу… и мне хочется рыдать, хочется вопить… ответьте, что есть воля одного человека против воли целого мира? что есть наивное стремление к совершенству против того бесконечного кошмара, который затапливает улицы, красной плесенью выжирает мозги?.. а что есть я против непреклонного и свирепого общества?.. их глумливые взгляды заживо сдирают с меня кожу, бесцеремонно потрошат, потрошат, потрошат… их слова и насмешки дырявят барабанные перепонки у меня в ушах, а их коллективное мнение – оно… оно выворачивает душу наизнанку, терзает ее, рвет на части!.. и, кажется, я взаправду кричу – долго-долго и протяжно-протяжно… при этом что-то как будто бы не так: я не слышу своего вопля, лишь спертый воздух, шипя, выходит из моих сжатых в припадке легких, вибрирует в стенках охрипшего горла… и они – все-все они! – тоже ничего не слышат… впрочем, им нет никакого дела до меня и моих страданий, ведь они – это раздувшийся до масштабов планеты смердящий гумус, нейронные импульсы большинства суть энергия, настолько загустевшая, что становится уродливой гангренозной плотью – с чавканьем жующая саму себя, дрищущая собой, перетекающая из одной противоестественной формы в другую; всепоглощающая примитивная мысль, подобная исполинских размеров опухоли, всасывающая и перерабатывающая… осклизлая, болезненно-алого цвета, она покрыта взбухшими нарывами и переплетением варикозных вен, усеяна кариозными зубами, струпьями и гниющими волдырями; все, что она производит – это гной и дерьмо… и потому гной с дерьмом заливают города, сочатся из окон и брызжут сквозь неплотно закрытые двери… в этом отвратительном месиве тонет малейший проблеск индивидуальности, в бурлящих волнах этих экскрементов навсегда похоронен истинный гений… а раковая опухоль все растет и растет: мириадами слезящихся катарактовых глаз она пялится на меня – из каждого угла, каждой щели; чавкает беззубыми чернодесными ртами, просовывает ко мне вздыбленные папиломообразные члены, с которых свисает кровавая слизь, разевает изодранные клыкастые влагалища, откуда ко мне тянутся загребущие артритные руки и усеянные присосками липкие языки; на меня таращатся перекошенные имбецильные хари, а их презрительные смешки не замолкают ни на секунду… так могу ли я справиться с этим ужасом, преследующим меня уже не один год? есть ли вообще оружие против такого?.. что? воля?.. да, моя воля должна быть несокрушимой – никаких сомнений в том, что я делаю, никакого страха!.. ведь этот зловонный ком внутренностей, эта бугрящаяся воспаленными шанкрами опухоль, эта безразмерная фекальная куча есть лишь общественное мнение, не больше… а значит, ее можно победить, сохранив самое себя от полного разложения и тотального переваривания… эта спасительная мысль приходит откуда-то с периферии – из вспышек цвета, из самой красоты, по-прежнему наполняющей мир, ведь мир – он прекрасен и уродлив одновременно! и осознание этого уже делает меня свободной… моя воля должна быть тверда, как сталь, да-да!.. и сама я должна быть подобна сперматозоиду, прорывающемуся сквозь ядовитую атмосферу сифилитического женского нутра, устремленному навстречу своей единственной цели… и вот я отворачиваюсь от этой мерзкой опухоли, гляжу на свои непропорционально длинные руки, всматриваюсь в папиллярные линии, в кожные поры, чтобы обнаружить мельчайшие кусочки запекшейся крови… мне кажется, что это было целую вечность назад – забитая насмерть девушка, будоражащий вкус ее естества… подарок, а вместе с тем и причащение! оно изменило меня, сделало ближе к конечному результату… к безоговорочному воцарению Анимы… к Аманите!.. а значит, мне не стоит бояться, значит… но внезапно гнилостная плоть облепляет меня, буквально засасывает, пытаясь утопить в своих выделениях, отчаянно рвется поглотить, растворить, сделав частью себя, извратив все то, что и отличает меня от безликости окружающих… хватит, я не боюсь! я сильнее!.. и потому впиваюсь в смрадное мясо ногтями, вгрызаюсь зубами, рву его на куски – остервенело, даже как будто бы несознательно… вам не подчинить меня! – кричу я, продираясь сквозь вибрирующий ком жира и трепещущие сухожилия, поскальзываясь на крови и лимфе, отплевываясь от ошметков брызжущего в лицо дерьма… нет, я – это уже не я, но нечто большее!.. теперь я слышу свой крик – он подобен великой песне древних, подобен воплю свирепого языческого божества, и мне даже кажется, будто сама Аманита ведет меня за руку, помогая преодолеть сие испытание: пробиться сквозь общественное порицание – этого ужасающего стража – навстречу своему «я»… а потом… в какой-то миг весь этот багряный раковый нарост скукоживается, все содрогается вокруг, и мой дом начинает буквально распадаться на части, мир рушится, а мясо жадно затягивает небо и землю, колеблется и дрожит, изводимое судорогами… и все это напоминает… что? маточные спазмы? неужели это рождение? но чего?.. и вот тогда меня охватывает огнем прозрения… я горю, горю, горю!.. я вижу, как моя кожа плавится и, сжижаясь, обнажает кости… хотя боли я не чувствую, лишь странный зуд, шелушение отслаивающегося эпидермиса… следом наступает ясное понимание, что все происходящее – правильно! всякое перерождение подразумевает в том числе и физическое изменение… трансформация должна быть полной – не только духовная, но и телесная… а значит… значит, я таки добилась чего хотела? я победила? справилась?.. вопрос остается без ответа, потому что уже является ответом: раз есть сомнение, стало быть, это еще не конец… обессилившая, я падаю на колени и, не обращая внимания на текущую по улицам слизь, куда-то ползу-ползу… равнодушно наблюдаю, как город обращается в руины, как мир сходит с ума – все низвергается в хаос, истребляется под воздействием неведомой силы, решившей проявить себя лишь теперь… неужели я стала тому причиной? неужели, чтоб уничтожить общественное мнение, достаточно хоть раз показать характер, сказав банальное «нет»?.. нет-нет-нет!.. нет, идите все на хуй!.. отъебитесь от меня!.. но я все равно не верю… слишком уж просто… должно быть что-то еще… должно быть… и тут надо мной склоняется он – мне неизвестно его имя, мы раньше никогда не встречались, но я сразу же понимаю, что он именно тот, кого я ищу… из-за спины у него ворохом перьев топорщится одно-единственное крыло – безвольное, как если бы наспех пришитое прямо к спине, оно волочится следом, пачкаясь в струящихся по земле нечистотах… где второе крыло – мне неведомо… само же его лицо настолько безумно и при этом прекрасно, что у меня буквально захватывает дух…. на этом лице нельзя прочитать какого-либо выражения – оно ежесекундно меняется, являя мне лица всех тех, кого я когда-то знала: я вижу гнилого Бога, вижу рыдающего мужчину-сына, вижу своего отца-священника, своих клиентов в момент их оргазма, я даже вижу… да, вне всяких сомнений!.. того гнусавого трусливого импотента из моего прошлого… вижу его агонию, его позор… определенно, все они словно слились воедино на лице этого сумасшедшего пророка… или ангела… а еще… еще я вижу его торчащий член – да, все должно быть именно так, необходимо обернуться и взглянуть на бредущие по пятам тени – эти фобии, преследующие меня столько лет; необходимо перестать бояться и окончить уже свое бегство… нужно впустить страх в себя, тем самым узрев темнейшие стороны своей личности… только так можно победить беспощадное прошлое… и лишь в этом заключен смысл слова «перерождение»… – огонь прощения очистит меня, а ритуал завершит трансформацию, сделав меня той, кем я должна быть!.. правда ведь? да?.. и вот этот свихнувшийся тысячеликий ангел грубо наваливается на меня, пытается нащупать мою дырку, но… там все настолько обуглилось, что ничего толком не разобрать… тогда он проделывает во мне новое отверстие – оно-то и станет моей вагиной! – протискивает в него свой член и начинает елозить по мне, тереться, пыхтеть… а у меня перед глазами проносится вся жизнь – все то, что годами не давало покоя… все то, за что я себя ненавидела, презирала… но теперь я свободна!.. это счастье! это настолько несказанное удовольствие, что я начинаю хохотать, радуюсь, ликую… я – без пяти минут Аманита! и я почти вижу ее – себя! – в багряных небесах, среди кипящего хаоса и непрерывно сокращающейся плоти… так выглядит общество, и оно рожает – рожает меня, как абсолютный конец в бесконечной метаморфозе, как венец творения, совершенство… как истинную женственность!.. все прошлое изничтожится, все никчемное обратится в прах и пепел, рассыплется и будет унесено ветром перемен… а я продолжаю кричать от радости, чувствуя, как мой ангел изливается в меня… его сперма – испепеляющий огонь… а его семя суть искупление… и в момент своего оргазма он даже выдирает мне челюсть, тем самым самолично уничтожая мое обгоревшее никчемное тело, позволяя той сущности, что и составляет основу моего «я», полностью очиститься от земной бренности, высвободиться из оков несовершенной плоти и устремиться – да! – к истинной свободе и к совершенной красоте…
…устремиться навстречу Аманите…
Боже, как же она прекрасна!
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 6 22.05.2020 в 17:53
6.
Temperantia


Потворствуя какому-то извращенному чувству юмора, российские прокатчики решили выпустить вторую часть «Нимфоманки» аккурат к 8 марта. Юмор получился довольно жестоким, так как большинство людей в кинотеатре явно оказались не подготовлены к тому зрелищу, что их ждало. Я видела, как люди вставали и уходили посреди фильма. Многие из них при этом громко ругались, сетуя на «мерзкую порнографию» и прочее. Это было забавно – наблюдать, как разбегаются все эти романтично настроенные парочки. Разбегаются исключительно ради того, чтобы позже ночью попытаться воплотить многие сцены из фильма в жизнь. Не иначе как дух «Происхождения мира» Гюстава Курбе все еще мелькает тут и там, по-прежнему повергая мир в шок.
Так, в который раз придя насладиться искусством кинематографа, Аманита больше наслаждалась реакцией общества на весьма тривиальный эпатаж. Все ж, прав был тот поэт, который сказал, что жизнь есть высшее и изумительнейшее из искусств. И истинный зритель не тот, кто следит за тщательно срежиссированной постановкой на экране, где каждое действующее лицо суть актер, играющий персонажа, а каждое событие – бутафория. Нет, истинный зритель всегда тот, кто способен отыскать любопытный сюжет в хаосе повседневности, в том, что ежеминутно разворачивается перед глазами.
Что же до самого фильма, то он не шибко отличался от первой части. Все те же блуждания психически нездорового человека, не способного ни отыскать свое предназначение в этом мире, ни – на худой конец – примириться с самим собой. Да, помимо постельных сцен и весьма неоднозначных ситуаций, нарочито усложненных всевозможными философскими трактовками и аллюзиями, в фильме, под конец, проклюнулась и главная идея. Мысль оказалась банальна, но, с оглядкой на несколько часов из жизни главной героини, своеобразна и не лишена этакой доли элегантности. Хотя, как показалось Аманите, в этом была сокрыта и некоторая доля популизма. Что есть мерзость падшей женщины, если ее действия трактовать не как женские, но как мужские? Нимфомания – безусловное зло для всех, кто с ней сталкивается, но если расчленить это на составляющие и представить, что творит их мужчина, то что мы получим в сухом остатке – нормальность? Вот что хотел сказать режиссер. Вот что он сказал – причем буквально, словами своей героини.
В остальном же сама история быстро скатилась в унылую фантасмагорию, а сцены диалога между героиней Шарлотты Генсбур и ее невольным спасителем-девственником, роль которого исполнил Стеллан Скарсгард, слишком уж напоминали другую эпатажную работу нового французского экстрима. А именно – Anatomie de l’enfer Катрин Брейя. Было ли это своего рода оммажем, или же Триер прибегнул к откровенному заимствованию, я не знаю. Так или иначе, но подобное решение привнесло в «Нимфоманку» определенную долю вторичности, так как камерную сцену мужчины и женщины в комнате, где он всегда смотрит и слушает, а она – рассказывает, мы уже видели. И даже финал обеих картин невольно вступает в своеобразный диалог, где обязательно задействован мужской член. Правда, с разным исходом. Оргазм и летящее в ночной прибой тело против звучащего в полном затемнении выстрела. Непонимание и нежелание понимать – как ответ на звучащую в Anatomie de l’enfer фразу: «Ночь проходит, а вы еще ничего не знаете о том, что есть женщина». Женщина – это болезнь мужчины, его личный ад, а ночь – ее анатомия.
Будь у меня возможность, я бы изменила эти сцены, на корню бы их переделав. В моем варианте в комнате оказались бы только женщины, и их диалог, в котором не участвовал бы член, получился бы куда как занятней. Можно даже сказать, глубже.
Нет, я не настолько наивна, чтобы верить в то, что в обсуждении не были бы полностью задействованы мужчины или, как минимум, их отдельные части. Разговор женщин, лишенный и намека на мужчин, бессодержателен и нелеп, в нем нет места для философии и интеллектуальных поисков, потому что все это, так или иначе, привязано к культуре, выстроенной в том числе и мужскими руками. Поэтому меня откровенно веселят потуги современных феминисток откреститься от всего мужского, обнаруживая в этом какие-либо притеснения своей уникальности. Если речь идет о возможном притеснении, уникальности там нет места. Так же это касается и тех случаев, когда уникальность строится на отказе от всякого упоминания о том, чему эта уникальность противопоставлена. В конечном случае даже между мной и Аманитой так или иначе витает дух мужчины из прошлого. Это нельзя побороть, но, приняв, можно ассимилировать.
Мне так кажется.
Поэтому – да, такой диалог касался бы в том числе и мужчин: их нелепых попыток навязать свою власть, их грубых заблуждений. Взять за пример моего недавнего гостя, благодаря которому я чуть позже прошла инициацию. Так вот, этот сторонник всевозможных извращений, кичащийся и непрестанно бахвалящийся своими «невероятными» похождениями, постоянно робел в присутствии Аманиты. Все было просто как никогда: вся его извращенность и все те запредельные глубины, которые он якобы исследовал в своей нескончаемой жажде удовольствия, на деле оказывались лишь жалким пшиком, греховными мыслишками истекающего половой истомой церковного служки. Я это понимала, и он это понимал. Поэтому он и тушевался, когда на сцену выходила Аманита. Ее опыт легко застил все его похождения, как если бы Жиль де Рэ оказался рядом с прыщавым девственником, урвавшим поцелуй у вусмерть пьяной девки и возомнившим себя великим соблазнителем. Одно только это стоит целого фильма. А еще, несомненно, его рассказы – порой весьма забавные, в чем-то даже любопытные. Например, он то и дело трепался об одной малолетней шлюхе – да, так он ее называл, – которая приходила к нему домой в те дни, когда жена по обыкновению отчаливала тратить деньги с кредитки. В этом был его вызов остопиздевшей обывательщине, его бунт, в котором Аманите виделась исключительно трусость недовольного своей жизнью мужчины. Так вот, та молодая и тощая шлюха раздевалась у него на кухне и, тужась и громко пукая, испражнялась на пол, либо прямиком ему на лицо. Он же жадно глотал дерьмо, принуждая шлюху отсасывать его торчком стоящий член. А после, вдоволь насытившись, он зачем-то декламировал ей стихи разных поэтов. Стихи, ясное дело, преимущественно маргинального содержания. И все это на кухне, в то время как клуша-жена шлялась по магазинам, подбирая себе очередную норковую шубу либо жемчужное колье.
Я, в свою очередь, нехотя слушала все эти рассказы, не производившие на меня ровным счетом никакого впечатления. Скажу больше, по его нервному взгляду и регулярным оговоркам, я догадывалась, что все это он выдумал. Нет, у него никогда бы не хватило духу так поступить. Я не говорю, что той девушки и всей этой ситуации не существовало вовсе, но если она и имела место быть, то разворачивалась где-нибудь на съемной квартире – там, куда не дотянутся взгляды жены.
Но неужели я бы стала снимать о такой банальности фильм? Конечно же нет! Из всей этой истории меня интересовало только одно: то, как выглядит та самая шлюха, каков ее взгляд, очертание рта, каково тело и сколько на нем шрамов. А еще – как выглядит его жена. И, если выставить их со шлюхой друг против друга, не отыщется ли в них что-то общее. Может, что-то диаметрально противоположное? Что-то, что и свело их вместе во взгляде одного похотливого мужчины. Что-то, что и определило роль каждой из них: шубы и колье для одной, испражнения и стихи – для другой. Вот это, как я считаю, прекрасный сюжет. Завернутый в эстетику Ханса Беллмера, он бы с легкостью заткнул за пояс весь французский экстрим.
Примерно с такими мыслями я покидала кинотеатр. Настроение у меня было приподнятым, и, словно бы в ему в унисон, в главном зале торгового центра пели Black:

No need to run and hide
It’s a wonderful, wonderful life
No need to laugh and cry
It’s a wonderful, wonderful life…


Уже на выходе я вдруг увидала своего знакомого писателя с его подругой. Тот тоже меня заметил, улыбнулся.
– Ну надо же, моя любимая мухоморушка! – воскликнул он.
Это была старая и безобидная шутка, поэтому я не обиделась.
– И я тебя рада видеть, – сказала я.
– Вот, познакомься, – сказал он своей подруге, которая удивленно, даже ошарашенно глядела на меня. – Это Аманита. Удивительнейший человек!
– Здравствуйте… – с трудом выдавила девушка.
На ее смущение я решила не реагировать. В конце концов, дело это было обычным, а портить себе настроение мне не шибко хотелось.
– Ну, как поживаешь? – он блеснул очками и с улыбкой уставился на меня. – Как твое преображение?
– Работаю над этим, – ответила я. – Думаю, уже совсем скоро…
– Аманита станет главным действующим лицом моей будущей повести, – похвастался он подруге. – Персонаж, которым я горжусь больше всего.
– О-о… – протянула девушка.
– Ты давно обещаешься написать обо мне, – сказала я, – и все-то никак не соберешься.
– Ну, ты ж знаешь, – хохотнул он, – творческий кризис, все дела. Плюс, я все еще собираю материал, а мы с тобой так редко видимся. Как я могу писать о тебе, если совсем не знаю твоей жизни.
– Задействуй фантазию, – усмехнулась я. – В любом случае, постичь бездну души другого человека практически не возможно. Тебе ли это не знать.
– Верно, верно, – кивнул он. – Но все равно хотелось бы иметь больше материала. Вот, например, ответь, как ты относишься к тому, что в Китае едят суп из человеческих эмбрионов? Считаешь ли ты это извращением? Таким, скажем, как некрофилия.
При этих его словах его спутница уже удивленно уставилась на него. Видимо, девушка не совсем понимала, с кем именно связалась.
– Спокойно отношусь, – сказала Аманита. – По факту, неприязнь каннибализма это лишь культурологическая надстройка, имеющая в первооснове своей религиозную природу. Христианство осуждало каннибализм, а каннибалов именовало дикарями. Христианство даже стало мерилом цивилизованности, хотя одним из его главных таинств является поедание плоти Господней. Поэтому на каннибализм наложено табу. Но можно ли назвать его извращением? Я считаю, что нет. Начнем с того, что извращение можно толковать по-разному: в медицинском смысле и тупо с точки зрения морали. Некрофилия – это чаще всего медицинское извращение, чего нельзя сказать о каннибализме, который в большинстве своем является производным культуры – даже в случае с твоими китайцами. Стало быть, каннибализм аморален либо в рамках другой культуры, либо не аморален вовсе.
– Это потрясающе, – усмехнулся писатель, – так все вывернуть… Нет, нам однозначно нужно выкроить вечерок и все это обсудить. Тебя, твои поступки, твои тайны, логику мыслей…
– Ну, если тебе так интересно, – сказал я, – то пожалуйста, выбирай время. Надеюсь, ты дашь мне потом почитать свою рукопись.
– Обязательно.
– И надеюсь, твой творческий кризис тебя отпустит. А то ведь получится, что ты будешь писать долгие семь лет каких-нибудь жалких сорок страниц.
– Очень надеюсь, что отпустит, – охотно закивал писатель, – твою историю нельзя убирать в долгий ящик. Она удивительна!
На этом я с ними попрощалась и выскользнула на улицу. Погода была теплой, в воздухе отчетливо ощущался запах весны. Поэтому, несмотря на поздний час, я решила пройтись немного пешком.
Встреча с этим никем не признанным писателем порадовала меня, а разговор – позабавил. Я был не против, чтоб он взялся за написание повести обо мне. Какой бы отвратительной она не вышла – это моя жизнь, а значит, ничего плохого в ней нет.
Пока я шла по улицам, я даже раздумывала над тем, что могла бы рассказать писателю для его повести. Какую из собственных историй. О страдании? О любви? Или об извращениях?
Думаю, больше всего его интересует последнее.
Так я вспомнила одного своего клиента: талантливейший художник, а вместе с тем добрейшей души человек – культурный, обходительный. Он обещал хорошо заплатить, если я соглашусь поучаствовать в одном его перфомансе. Затея эта зрела уже давно и, надо признать, была весьма изобретательна и не лишена фантазии. Суть в следующем: он хотел жестко изнасиловать труп. В данном случае труп одной жирной старухи, который он раздобыл бог весть где. Естественно, обычной некрофилией дело бы не ограничилось. Он хотел срезать с этой старухи лицо и, посредством пришитых к ее коже тесемок, нацепить его на свои бедра – так, чтобы его восставший член прошивал распахнутый старухин рот. И именно в таком образе он желал отыметь ее гниющее тело, желал рвать ее смрадную плоть, пробиваясь все глубже, так, чтоб ее содранное лицо целовало ее же вывернутые гениталии.
Я же должна была стоять рядом, чтобы в нужный момент пасть пред ним на колени и, обхватив губами его пульсирующий член, поцеловать это сморщенное окровавленное лицо. Я должна была глотать сперму и гладить это лицо, этот расползшийся, измазанный гнилью рот все то время, пока его будет крутить оргазм. И в этом сюрреалистическом акте мне даже виделся некий смысл: поругание вздувшейся от газов мертвечины через действо, поцелуй жизни и смерти, красоты и уродства, но при этом передача живительного сока тому, кто по-прежнему жив.
Я отказалась. Нет, дело было не в эстетике происходящего – с этим-то как раз все в порядке. Проблема заключалась в том, что мне не хотелось глотать его сперму, смешанную с трупным ядом. Последствия обещали быть очень плачевными, а я, несмотря ни на что, хотела жить…
Свернув в одну подворотню, я вижу, как впереди мелькают какие-то тени, пьяным басом звучат голоса, смешки. Я не обращаю на них внимания. Я чересчур поглощена мыслями о своем – о писателе и его повести, об Аманите, ее божественном сиянии, и ее поражающем воображение величии. Слишком поздно я понимаю свою ошибку.
Тени оживляются, поворачиваются ко мне. И на какой-то миг все будто стирается, огромные дышащий ком надвигается на меня из темноты, сочно чавкает, сокращается, буравя меня десятками глаз. Я слышу звон бутылок, слышу, как раздувшаяся плоть человеческая облизывается, переходя на заговорщический шепот. То, что я видела во время своей псилоцибиновой инициации, воплощается в жизнь.
Новое испытание?
Ко мне протягивается рука с растопыренными пальцами, крепко хватает меня за предплечье. Ком распадается, и из мрака возникают фигуры.
– Эй, красавица, куда это мы так спешим?
Я смотрю в эти перекошенные имбецильные физиономии – натуральные свиные рыла, расплывшиеся ряхи деградантов, взращенных поколениями кровосмесителей, неиствующим в их мозгах сифилисом и собачьими условиями жизни. Я вижу их злобно поблескивающие глаза.
– Руки убрал! – говорю я, высвобождаясь из хватки.
Тени надвигаются, обступают меня полукругом.
– А че это мы какие дерзкие, а?
Я знаю, что этот момент вот-вот наступит, знаю, что будет дальше. Но времени спастись бегством у меня уже не осталось.
И вот я вижу, как начинает меняться выражение их лиц.
– Что за?..
Их глаза все так же недобро поблескивают, но осовелость взглядов растворяется в ошарашенном понимании. Зрачки во влажной красноте конъюнктивита сужаются, слюнявые рты с пухлыми губами кривятся, демонстрируя гнилые зубы с воспаленными деснами, пуская желтоватую слюну; сопливые носы шмыгают, ноздри испугано раздуваются. На меня обрушиваются полные удивления восклицания:
– Блядь, это че за хуйня, мужики?
– Еба-а-ть…
– Да ну нахуй!
Следом за удивлением приходит и отвращение, натуральный ужас. А там, где ужас, там и защитная реакция.
Я все же быстро осматриваюсь, пытаясь отыскать хоть какой-то шанс к бегству. Но, увы, в этой темной вонючей подворотне бежать некуда. Все пути к отступлению мне закрыты.
И тут на сцену выходит главный из них – здоровенный детина со взглядом бешеной собаки.
Я смотрю в эти полные жестокости глаза и чувствую, как по спине у меня пробегают мурашки. Меня не пугает жестокость как таковая. Я помню ее в моем сыне, помню ее во взгляде пьяного гниющего Бога, много еще в ком. Но всякий раз эта жестокость – это негласное обещание зверства, – имела человеческую природу.
Теперь же я вижу жестокость воистину звериную.
– Вот уж не думал, что встречу подобное, – говорит детина, приближаясь ко мне.
Мысли хаотично вертятся в голове, я пытаюсь сформулировать какую-нибудь фразу, достойный ответ, который бы осадил этих скотов. Но не успеваю. Детина резко подается ко мне, выбрасывает вверх руку и бьет меня в лицо кулаком. Удар настолько сильный, что мир вокруг взрывается искрами, рассыпается на осколки, быстро тонет в густой черной вспышке. В ней исчезают голоса, очертания, блеск глаз. Остается только вязнущий в ушах неестественно долгий хруст носового хряща…
Меня отшвыривает на холодную стену, и я медленно сползаю по ней на землю – в грязь и беспамятство.
– Я в ахуе! – гремит в вышине голос. – У нас че, реально водится что-то подобное?
– Да пиздец! – вторят ему прочие голоса. – Расплодилось, блядь, нечисти!
Я пытаюсь прийти в себя, сморкаюсь кровью, ощущая, как мало-помалу на меня волнами накатывает боль. Из той грязи, в которой лежу, я поднимаю голову и смотрю вверх, но больше не вижу сияния Аманиты, не вижу ее божественности. В серой пакости небес влажными звездами мелькают чужие глаза. Да, они добрались и до туда. Они опорочили юдоль совершенства своим присутствием, загадили его своим хрипом, бранью и хохотом, осквернили своими липкими взглядами и гнилостным дыханием. Неужели все кончено?
Сомнение…
Нет, так просто сдаваться я не намерена!
Я знаю, что путь к совершенству тернист, ни что не дается даром. Ведь совершенство – это награда, что куется в горниле силы воли, через лишения и превознемогание. Совершенство – это Аманита.
И я должна быть достойна ее!
Поэтому я приподнимаюсь на локте, поворачиваюсь к склонившемуся надо мной здоровяку и улыбаюсь кровавой улыбкой.
– Что, красавчик, – говорит Аманита, – это все, на что ты способен? Ударить беззащитную девушку, да?
Он непонимающе таращится на меня, морщится и наконец выдает:
– Че ты там бормочешь, чучело?
Аманита знает, чего он боится. Отчетливо видит это в его пьяных глазах. Да, мы уже встречались с такими, как он. Все они одинаковы и боятся, в первую очередь, самих себя. Боятся тех тайных помыслов и устремлений, что спящим вирусом блуждают в их головах, не давая покоя по ночам, вынуждая сомневаться в том, кто они есть на самом деле.
– Хочешь, отсосу? – спрашивает Аманита.
Выражение у него на лице меняется. Во взгляде мелькает нечто, похожее на испуг. Он сомневается.
– Че?
– Отсосу, – повторяет Аманита. – Хочешь? Поверь, ни одна шлюха не доставит тебе того удовольствия, какое могу я. Нигде ты больше не увидишь такого мастерства!
Он смущенно ухмыляется, робко облизывает губу.
– У тебя, бля, реально с башкой нелады…
– Как и у тебя, – смеется Аманита, а вместе с ней смеюсь и я. – Но все это не важно, верно? Главное – это наслаждение! И поверь, я знаю в нем толк…
– Колян, хули ты тупишь? – окрикивают его. – Перееби уже страхуилу!
– Да, Колян, действуй!
Я внимательно смотрю на него, любуюсь тем адом, что разворачивается в его глазах. Да, Аманите удалось его заинтриговать, и сейчас – сам себя испугавшись – он тщательно обдумывает мое предложение. Возможности, последствия…
И, будь он один, на этом бы все и закончилось. Он бы поломался для виду, поворчал, а затем сдался бы. Так полностью бы оказался во власти Аманиты. И при желании она бы даже могла его убить – запытала бы до смерти наслаждением, заставив кончать кровью, как это некогда делали в Китае, где народ обладал хорошей фантазией по части всевозможных пыток. Она бы приоткрыла ему врата в Сад Истязаний, и он бы уже не вернулся оттуда.
Эх, если бы…
Но он не один. Запертый в клетку взглядов своих друзей, он вынужден поддерживать статус вожака, а значит, должен следовать их негласным требованиям, должен вращаться в той системе координат, что и свела их вместе.
– Иди на хуй, – кидает он.
– Не слушай их, – я все еще пытаюсь его убедить, хотя прекрасно вижу, что это бессмысленно, – они лишь крикливое дерьмо. И ты это знаешь. Каждый их них согласился бы на мое предложение, будь он один. Ты здесь главный. Просто прогони их, и все.
Он распрямляется, долгим задумчивым взглядом смотрит на своих друзей.
– Ну ты че, Колян? – недоумевают они. – Реально повелся на это?
– Ты меня за кого держишь? – огрызается он в ответ.
А затем поворачивается и бьет меня ногой в лицо.
Я слышу, как чавкает мой и так уже сломанный нос, чувствую, как лопается губа и как из десен с хрустом вылетают зубы. Но боли я не ощущаю, одну только досаду. Увы, я проиграла в этой схватке. И теперь, барахтаясь в черном омуте беспамятства, я лишь отчаянно пытаюсь уцепиться за жизнь.
Но стоит ли?..
Получив отмашку своего вожака, они набрасываются на меня всей толпой. Они иступлено топчут меня ногами в тяжелых берцах – по спине, по животу и по голове. Они натурально скачут на мне, и я слышу, как хрустят мои ребра, как бешено колотится сердце, гоняя насыщенную адреналином кровь. И каждый из этих подонков старается попасть мне в лицо. Они хохочут, слушая, как я визжу. Они хохочут все громче и громче, наблюдая, как я извиваюсь в грязи среди окурков, битого стекла и плевков.
Они хохочут, хохочут и хохочут…
– На, нахуй! – орет Колян, нанося мне удары.
– Убьем паскуду! – вторят ему.
И я чувствую, как жизнь постепенно от меня ускользает. Ледяная чернота, в которой я очутилась, вдруг становится невыносимо жаркой и принимает багряный оттенок. Я тону в собственной горячей крови, плыву сквозь ее вязкость, пытаясь вынырнуть на поверхность, глотнуть чуть-чуть воздуха. Мир же – эта огромная раковая опухоль – продолжает меня избивать, грязно при этом ругаясь, брызжа ядовитой пеной и по-звериному гогоча. Жуткие голодные тени, порожденные гангренозным мясом из моего видения; общественное мнение, обернувшееся сонмом разъяренных бесов, не иначе. Такова реакция на мою инаковость – эти выродки, взращенные затхлостью подворотни, дерьмом и деградацией; верные псы Стабильности, выползшие из выгребной ямы своего никчемного существования с одной единственной целью – растоптать то, что выше их узколобого понимания.
Растоптать прекрасное.
Но потом вдруг все прекращается, и сквозь алую, застилающую глаза дымку я с трудом различаю лицо Коляна. Дымя сигаретой, он с любопытством глядит на меня.
– Как тебя хоть зовут-то? – спрашивает он, выдыхая в мою сторону струйку едкого дыма. – Мне так – чисто поржать.
Я сплевываю раздробленные зубы, с трудом шевелю пульсирующей челюстью:
– Аманита.
– Как, бля?!
– Аманита, – повторяю я.
– Это че за имя такое ебанутое? – лыбится Колян. – Почему не Маша, или какая-нибудь там Наташа? Почему не Снежана, например?
– Меня зовут Аманита, – я пытаюсь придать своему голосу твердость, но получается так себе.
– Слыхали, пацаны? – кричит он, отвернувшись. – Это хуепутало Аманитой звать.
– Че-е?
– Хуита, блядь!
– Ебать, там с головой, по ходу, конкретные проблемы…
– Вы не понимаете, – шепчу я. – Оно прекрасно… Аманита прекрасна…
Сил у меня больше не остается, и поэтому я кладу голову на асфальт и пытаюсь принять позу эмбриона.
Колян куда-то уходит, что-то обсуждает со своими друзьями, а затем возвращается.
Он смотрит на меня с нескрываемым отвращением, громко отхаркивает и сплевывает липкий сальный комок прямо возле моего лица.
– Сожри это, – ухмыляется Колян, – и тогда, возможно, я тебя отпущу.
– Давай я лучше тебе отсосу, – говорю я в ответ, – и тогда, возможно, ты станешь нормальным.
Ухмылку стирает с его лица, глаза вновь становятся бешеными.
– Сейчас мы будем тебя ебать, чудище, – говорит он. – Но ты не радуйся, никто из нас свой хуй об тебя пачкать не станет. Мы выебем тебя этим.
Он тычет мне в щеку бутылкой из-под пива. Но мне уже все равно. Окружающая реальность все больше расплывается у меня в глазах, и в черной зыбкой пелене по другую сторону жизни и смерти я вижу тусклое сияние.
Я вижу Аманиту, которая стоит там, вдалеке, и грустно смотрит на меня. Я подвела ее, и мы обе это знаем.
– Но сначала…
Колян расстегивает молнию у себя на джинсах и, кряхтя, достает короткий сморщенный член.
В лицо мне бьет тугая горячая струя. Моча заливает глаза, рот, я отплевываюсь, при этом отчаянно пытаясь не потерять из виду Аманиту. Она по-прежнему стоит там, в конце подворотни, где-то далеко-далеко. Все так же грустно смотрит на меня.
Я слышу, как ржет Колян, слышу, как хихикают остальные. Наконец поток мочи иссякает, Колян встряхивается, заправляется и не сильно пинает меня в плечо.
– Понравилось? – интересуется он. Затем, обернувшись, кричит: – Э, пацаны, ну-ка подсобите! Ща мы немного позабавимся с нашей новой подружкой.
До моих ушей доносится шарканье, едкие смешки. Грубые пальцы задирают на мне куртку, рвут платье, грубо сдирают с меня нижнее белье. Пьяно гогочут тени у меня за спиной.
– Еб твою мать, ты только глянь на это!
– Фу, нахуй!
– Зато теперь все ясно…
Но мне уже нет до них никакого дела. Я с грустью смотрю на Аманиту, которая с грустью смотрит на меня. Я слишком поверила в себя, решила, что уже полностью стала ею – и в этом моя ошибка, мой главный грех. Я опорочила себя. От этой мысли на глаза наворачиваются слезы, и я из последних сил пытаюсь протянуть к Аманите руку – хочу как-то удержать ее, не позволить ей уйти.
Но она слишком далеко. Слишком далеко…
– Любишь сосать, да? – шепчет мне на ухо Колян. – Значит, и это тебе понравится.
Меня касается что-то холодное, липкое. Я пытаюсь сжать ягодицы, но оно настойчиво тычется между них.
– Да не ссысь ты, пихай, – говорит кто-то.
Горлышко бутылки проникает в меня, холодом жжет нутро; оно неумолимо проталкивается все глубже и глубже, принося с собой острую боль.
Кто-то блюет мне на ноги. Вновь хохочет Колян.
Я же отчаянно пытаюсь дотянуться до Аманиты, остановить ее, удержать. Но она далеко, слишком далеко…
– Прости меня, – пытаюсь сказать я, слыша один только хрип.
А бутылку пропихивают все глубже и глубже, натурально разрывая меня на части. Я чувствую, как трещит моя прямая кишка, чувствую, как по ляжкам сочится кровь. Я стискиваю раздробленные зубы и, не в силах дотянуться до Аманиты, начинаю подвывать. Я вижу, как она отворачивается и медленно идет прочь. Слезы смешиваются с мочой и кровью, заливают глаза. Я уже натурально вою от горя.
– Че, нравится? – спрашивает Колян. – Нравится, а?
Аманита уходит, растворяясь в багровом мраке. Не выдержав, я начинаю кричать – настолько мне больно! Больно, больно, больно!
Мои мучители этого не понимают. Они думают, что я кричу из-за другой боли – боли в разрываемом анусе.
Но мне плевать на физическую боль. Мне на все плевать, ведь Аманита ушла. Ушла!
Я же по-прежнему пытаюсь до нее дотянуться, пытаюсь вернуть ее, крепко прижать к груди и никогда больше не отпускать. Мы – одно целое. Я – это она, а она – это та я, какой я должна была стать. Она – мое все, смысл всей моей жизни!
И вот она меня бросила…
Колян наступает мне на ладонь и, ломая мне пальцы, с явным удовольствием размазывает ее по асфальту.
– Главное – наслаждение, – с издевкой произносит он, возвращая мне мои же слова. – И поверь, я знаю в этом толк.
Я смотрю на него, и в это время он кивает кому-то у меня за спиной. В своем затухающем сознании я различаю звук шагов, шарканье, смешки, прекрасно догадываясь, что будет дальше. Кто-то из них намеревается с разбегу пнуть бутылку, которую они засунули мне в зад.
Ну и пусть я умру здесь – в этой грязной подворотне, среди плевков и окурков. Пускай! Теперь это все уже не важно, ведь Аманита ушла от меня. Бросила, разочаровавшись во мне.
Все повторяется. Все всегда повторяется…
Дикая боль пронзает мне бедра и огненным вихрем устремляется вверх по позвоночному столбу прямиком к голове. Чернота захлестывает окружающий мир, и я наконец-то умираю…

7.
Humilitas


Конечно же я не умерла.
Ничто в этом мире не дается так просто. Даже смерть. Тем более смерть…
Я прихожу в себя спустя несколько часов – все в той же подворотне, избитая и натурально раздавленная. Я лежу в холодной грязи и слушаю, как в груди моей тихо-тихо и весьма неохотно бьется уставшее сердце. Бьющиеся сердце – когда-то оно вызывало во мне трепетное чувство удивления, понимание, что биение равно жизнь. Теперь же я чувствую лишь досаду, этот звук раздражает меня, мне хочется насильно прервать его. Глаза мои полностью заплыли, рот склеило коркой запекшейся крови, а все тело отныне представляет собой один сплошной комок боли. Я даже не могу нормально пошевелиться. Просто лежу и смотрю в никуда, в то время как с небес на меня сыплются влажные снежные хлопья.
Мне не хочется вставать, идти куда-то. Не хочется двигаться, и даже дышать. Где-то на периферии разума витает недоумение: почему я до сих пор жива? Закрыв глаза, преданно жду смерти. Жду и жду, а смерть все не наступает и не наступает.
По какой-то причине мое измочаленное в кровь тело отчаянно цепляется за жизнь. Удивительно…
Тогда я сдаюсь и предпринимаю первые робкие попытки пошевелиться. Тело отчаянно протестует. Меня окатывает волной боли – настолько нестерпимой, что я даже начинаю выть. Раненое животное, чьего воя никто не слышит, на чей плач попросту не обращают внимания. Даже стервятники, которые могли бы добить меня.
И, полежав еще немного, я вновь пытаюсь подняться. Первое, что обнаруживаю, это что моя левая рука мне больше не принадлежит. Я вижу, что кисть неестественно вывернута, сквозь кожу выпирает кость, все распухло и посинело. Пальцы не слушаются. Не сразу вспоминаю, как один из нападавших – тот, который был самым здоровым и агрессивным, – самодовольно топтал ее своим тяжелым башмаком.
Но самым ужасным оказывается другое: я чувствую, что все ниже спины у меня словно парализовано. Не понимая, в чем дело, я пытаюсь изменить свое положение. Острая боль приносит новые воспоминания…
Так я вспоминаю все, что эти сволочи со мной сделали.
Но почему я до сих пор жива? Наверное, они решили, что я умерла, и попросту бросили меня здесь. Ушли, даже не удосужившись забрать свою мерзкую бутылку…
Не переставая подвывать, я вытягиваю здоровую руку вдоль тела, изгибаюсь, насколько возможно, и осторожно ощупываю свои ягодицы. Мои худшие опасения подтверждаются: бутылка по-прежнему во мне.
И тогда, не придумав ничего лучше, я пыталась вытащить ее из себя. Уцепившись за нее пальцами, насколько хватает сил, я тяну ее и… разодрав корку на губах, принимаюсь визжать от боли. Из глаз брызжут слезы, а весь окружающий мир вновь куда-то плывет, тонет в пульсирующей черноте… Но я не собираюсь сдаваться. Вновь цепляюсь за злосчастное стекло, тащу, чувствуя, как бутылка нехотя шевелится внутри меня. По ногам течет горячее. В ушах бьют барабаны. И, кажется, я уже несколько раз теряла сознание. Наверное…
И за все это время так никто и не появился, чтобы спасти меня, хотя бы вызвать скорую помощь. Только дует промозглый ветер, кружа в вышине снежные хлопья…
Не знаю, сколько уже прошло времени, пока я сражаюсь с этой блядской бутылкой. Кажется, время вообще перестало существовать – все, по чему я могу сверяться, это изменяющиеся оттенки дня.
И мои многочисленные провалы в черноту…
Но наконец бутылка у меня в руке. Ликуя, я хочу швырнуть ее прочь, хочу разбить об стену, уничтожить, натурально стереть в порошок… Но сил в руке уже не осталось. Бутылка выскальзывает, звонко шмякается об асфальт и неторопливо катится мимо меня. А я, развернувшись, с ужасом смотрю на нее. Я вижу, что все в крови. В моей крови! Кровь натурально повсюду – как запекшаяся, так и совсем свежая.
Лишь теперь понимаю, что если хочу умереть, то мне нужно просто закрыть глаза и не двигаться. Лежать и ждать, когда вся жизнь вытечет из меня, смешавшись с грязью, мочой и засохшими плевками.
Тогда-то я и оставлю этот мерзкий мир, буду свободна.
Но встречусь ли я вновь с Аманитой?..
Мысль об этом причиняет новую боль – не физическую, душевную. Я вспоминаю, как протягивала к Аманите руку, как просила остаться, поддержать меня. А она просто взяла и ушла. Что я сделал не так? В чем подвела ее? Почему она бросила меня в тот момент, когда была так нужна?
Это она предала меня, или, может я предала ее?
Неужели мой грех был столь страшен? Неужели…
Скрючившись, то и дело всхлипывая, я пытаюсь встать на колени. Мне это удается только с четвертой попытки. Пошевелив пальцами на ногах, убеждаюсь, что ноги по-прежнему со мной. Возможно, я все еще могу ходить.
На то, чтобы встать на ноги, у меня уходит не меньше часа. К тому времени снегопад прекращается, а свет дня окрашивается в серое. Надвигаются сумерки. Я кашляю, вижу, что мое платье изодрано в клочья, но куртка вроде как цела. От колготок тоже ничего не осталось, но волнует меня другое. Я осматриваюсь и нахожу свою сумку. Она валяется в нескольких метрах поодаль.
Конечно же эти скоты забрали все деньги и телефон. Но вот ключи от квартиры по-прежнему в одном из карманов. Это хорошо. Хоть какая-то радость.
Одернув платье и поправив куртку, я, осторожно передвигая ногами, ковыляю прочь из этой вонючей подворотни.
Для меня не секрет, как я выгляжу – разбитое до неузнаваемости лицо, испачканная и рваная одежда, засохшая на ногах кровь, поверх которой уже струится новая. Все во мне говорит о том, что я жертва чудовищного нападения, что мне нужна помощь.
Но помощи нет.
Улицы безлюдны, пролетающие мимо машины безучастны, а те редкие прохожие, что встречаются на пути, смущенно отводят взгляды, при этом всячески меня сторонясь. Я пытаюсь обратиться к кому-то, но от меня отмахиваются, хамят.
На одном из перекрестков я вижу полицейского, покупающего в ларьке сигареты. Он меня тоже видит. Он сверлит меня пристальным взглядом, после чего демонстративно сплевывает в мою сторону, закуривает и отворачивается.
Я бреду дальше.
Домой я добираюсь уже ближе к вечеру – замерзшая, едва живая. Меня трясет, во рту чавкает кровь вперемешку со слюной, и я долго не могу справиться с дверным замком. Пальцы не слушаются, ключ то и дело падает на пол. Но наконец мне удается попасть в замочную скважину, я дважды проворачиваю ключ в замке и, дернув дверь, вваливаюсь в сонный мрак коридора.
Я дома.
Опершись о стену, некоторое время отдыхаю. Затем, бросив на пол ключи и сумку, захлопываю дверь и тщательно запираюсь. Увы, это не приносит ощущения безопасности. Теперь уже нигде не безопасно…
Включив свет, осторожно высвобождаюсь из отсыревшей и грязной куртки, прохожу в комнату и слепо осматриваюсь. Думаю над тем, что делать дальше. То, что сама я себя вылечить не смогу, мне и так ясно. Сломанные нос и рука, выбитые зубы, скорей всего сотрясение и многочисленные гематомы по всему тело. Не удивлюсь, если у меня открылось внутреннее кровотечение. Но самым страшным, конечно же, является то, что эти ублюдки сделали с моей дырочкой. Теперь, оказавшись в тепле, я сильнее ощущаю это дикое, выворачивающее наизнанку жжение. Мне хочется лечь на пол, хочется свернуться калачиком и просто лежать, подвывая, дожидаясь, когда же оно все пройдет…
«Нет! – одергиваю себя. – Тебе нужно смыть грязь и вызвать скорую. Тебе нужно попросить помощи, ведь сама ты с этим не справишься. Тебе нужно…»
А затем я вижу себя в зеркале.
Сердце в груди екает, сбивается с ритма. Кажется, на какое-то время я даже перестаю дышать.
То, что смотрит на меня в отражении, не является мной, и тем более оно не достойно Аманиты. Даже одного ее имени не достойно!
Жалкое, раздавленное создание. Шмоток содрогающегося от рыданий, истерзанного и окровавленного мяса.
Это не я.
Это не Аманита.
Это… вообще что-то чуждое нам обеим!
Но, тщательно вглядевшись в это освежеванное опустошение, я вдруг ловлю себя на мысли, что оно мне знакомо. Мне кажется, я уже видела нечто подобное – когда-то давным-давно, еще до Аманиты, еще до того, как стала собой.
Да, я определенно знаю эту выжженную пустошь, что некогда звалась человеком.
У нее – этой пустоши, этих осколков, этого праха на дне выгребной ямы – даже было имя.
Но что это за имя?..
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 7 22.05.2020 в 17:54
Я делаю робкий шаг по направлению к зеркалу, даже пробую выпрямиться, чтобы отчетливей запечатлеть этот жуткий образ из прошлого. Чувствую, как по ногам течет кровь. Даже слышу, как она капает на пол.
Боль пытается согнуть меня обратно в дугу.
Но мне нет дела до боли, потому что сейчас я поглощена этим образом в отражении. Он – этот образ – всегда преследовал меня, с первого дня моего рождения. И вся его жизнь, все что, он делал, все, что он вытерпел – все это было сплошным унижением. Растерзанная никем не понятая душа, пытавшаяся хоть как-то устроиться в этом несправедливом мире. Безобидное создание, не способное показать зубы, тем более дать отпор.
Я появилась гораздо позже.
Я смотрела в его несчастные глаза тогда, как смотрю в эти заплывшие от побоев глаза теперь.
Я касалась его губ, как касаюсь этих разорванных, вспухших губ теперь.
Я помню, как по его щекам текли горячие слезы. И я вижу, как по моим щекам текут те же слезы. Там – в зеркале.
Нет, чего бы я себе не навыдумывала, этот образ из прошлого так никуда и не делся. Он всегда был рядом, ждал своего часа, чтобы напомнить мне о том, кто я есть. И вот теперь, когда Аманита ушла, а я осталась совсем одна, он объявился вновь. Никакого совершенства, одно сплошное опустошение, пепелище на месте души…
Отыскав в одном из шкафчиков ножницы, я начинаю срезать с себя платье. Действую не спеша, вздрагивая всякий раз, когда холодное лезвие касается моего пылающего тела. Грязные лоскуты падают у моих ног. Закончив с платьем, я состригаю с себя бюстгальтер и остаюсь совершенно голая.
Одна наедине с собой и со своим отражением.
Я тщательно изучаю свое разбитое лицо, вспоминая, как когда-то давно они – все они, и в частности тот священник – унижали меня.
Я тщательно изучаю свое покрытое синяками и ссадинами тело, вспоминая как когда-то давно она – да-да, именно что она, мерзкая глупая баба! – насмехалась надо мной.
По какой-то причине моя маленькая тайна обязательно становилась достоянием общественности. И реакция на нее всегда была крайне несоразмерной. Смех и унижение, косые взгляды и избиения…
Так и образовалась выжженная пустошь на месте души. Моей души!
Так исчез один человек – слабый, не способный на отпор, – и появился другой – сильный, уверенный в себе, не боящийся явить себя миру.
А следом возникла и Аманита – та, кем я так рвалась стать. Совершенство, контрастирующее с тем недоразумением, каким были женщины этого мира, но в большей степени с тем, какой была я.
Мой взгляд скользит по впалой груди к покрытому синяками животу и ниже…
С чего я решила, что смогу убежать от себя?
С чего взяла, что смогу достичь совершенства, когда даже не в силах избавиться от того, что связывает меня с человеком из прошлого – со мной, кем я когда-то была!
Я смотрю на тонкую полоску лобковых волос у себя в паху, ныряю взглядом чуть ниже и вижу это…

– Аманита, ты вернешься ко мне?

…вижу маленький
сморщенный
член.
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 8 22.05.2020 в 17:57
Рассказ № 2. Автор: Изморозь

Сказки старого бобра


Если честно, я даже не знаю профиля компании, в которой работаю. Да, поверить трудно, но это так. Однажды шеф попытался разрядить в меня свое плохое настроение и рявкнул: «Да ты хоть знаешь, чем мы тут занимаемся?!» Я пожал плечами: «Нет». Шеф тут же обмяк и разомлел: «Вот за это я и ценю тебя – ты не суешь свой нос туда, куда не надо. Выполняешь поставленную задачу - и в сторону. Вот за это и ценю».
Я переманиваю клиентов. Чаще всего, сотрудников других организаций. Да и так, по мелочи. Значусь замом бухгалтера, потому как образование экономическое. Тех людей, что я привел в компанию, чаще всего и не вижу больше. Я и бываю-то лишь на планерках, когда нужно подписать протоколы комиссий и когда вызывает шеф. Пару раз в коридоре мне трясли руки со словами благодарности, пару раз процедили сквозь зубы: «Ну ты и подосрал». Я не запоминаю лиц. Мне это не нужно. Я в их жизни сыграл роль. Они в моей – никакой.
С шефом я с открытия компании. Меня к нему привел отец, кривлялся перед ним, как перед старым другом, хотя был всего лишь одноклассником, которого возможно шеф и не вспомнил. Но он оставил меня на испытательный срок для мелких поручений. Оставил, будучи уверенным, что попрощается через неделю, но вот уже семь лет прошло, и в глазах многочисленных безликих коллег я его правая рука, личный помощник. Возможно, они меня называют и по-другому. «Мальчик на побегушках» – из самого вежливого. Мне все равно. Я здороваюсь с ними, даже улыбаюсь, спрашиваю: «Как дела?», отвечаю: «Нормально» на тот же формальный вопрос. Какие-то люди…
Но с Жориком приходилось играть в друзей. Опять же, для галочки. Потому что… ну, должен же быть у меня хоть один друг. Жорик почти такой же, как и я, только более мягкотелый. Он понимает и принимает правила игры, но, как мне кажется, иногда забывается, и случается так, что проскальзывает в его речи искреннее желание поделиться чем-то личным. Я отворачиваюсь к окну, и он сглатывает почти вырвавшиеся слова.
Мы с ним частенько обедаем в столовой напротив СИЗО – она ближняя к офису. Кормят там не то что бы хорошо, но нормально, да и по ценам терпимо. В двенадцать там ещё суетится народ при погонах, мы подходим обычно пол первого, когда их поменьше.
– И куда там тебя шеф завтра отправляет? – Ему действительно интересно, чем я занимаюсь. Уминает котлету, прихлебывая морс, вытирает пот со лба – уже оба рукава у рубахи грязные, ворот расстегнут до третьей пуговицы, вторая, перламутровая, лежит на столе у куска хлеба – отстрелялась в самом начале трапезы. Лицо бледное, холеное, без единой веснушки или точечки какой, широкое, как у борова. А вот засаленные редкие волосы он вытирает исключительно салфеткой, которые складывает горкой у столового набора с солью и перцем.
– Да так, – реагирую устало, – как обычно.
От соседнего стола к нам подходит работница столовой – блондинка средних лет в белом халате. Улыбается. Официанткой ее назвать язык не поворачивается, но функции выполняет она примерно те же. Разница лишь в степени вежливости и небрежности. Убирает пустые тарелки, зачем-то наклоняется ко мне, смахивая тряпочкой пару крошек себе в ладонь, и мягкой грудью касается плеча. Пахнет горькой смесью цитрусовых и пота. Я задерживаю дыхание. Она уходит.
А Жорик щерится своей любимой ехидной ухмылочкой, зажигая искры в прищуренных глазах, будто ему одному известен секрет вечной молодости.
– Теория, значит, такая... – Уминает гороховый гарнир. – У баб инстинкт – накормить голодного мужика. Сдается мне, что удовлетворение этой потребности по цепочке пробуждает в них и другую... – Подмигивает. – Ну, ты понял. Так вот, после сытого обеда, баба ждёт, что сытый мужик её хорошенько отблагодарит.
– Бред какой-то. – Брезгливо кривлюсь, но на самом деле мне даже не хочется думать об этом: от любых рассуждений о женщинах и их половых предпочтениях рождаются спазмы, а пара ребер у сердца начинают неприятно постукивать друг о друга.
– Я тя умоляю. – Жорик смеётся и пожимает плечами. – Ну, как скажешь.

«Друг»… Что они за люди вообще такие, эти «друзья»? Был у меня в детстве товарищ, с которым мы пускали бумажные кораблики по весенним ручьям и обсуждали девчонок. Теперь он глава холдинга. А я кто? Созваниваемся раз в год. Банальное: «С днем рождения! Счастья!..» растекается, как тот ручей, на пересказ жизненных моментов, причем пересказ с осторожностью ступающего по полу, усыпанному хрупкими детскими игрушками, и минуты молчания, которые почему-то не кажутся пустыми. Однажды мне захотелось сорваться и даже приехать к нему. Да что я вру – мне в тот момент хотелось уехать хоть к кому-то. А лучше просто убежать. Одному.
А Жорик, он такой же, как я, только мягкотелый.
Ближе к вечеру, уже из квартиры, я созваниваюсь с таксистом и заказываю машину к семи утра. Пошарив взглядом по полкам в шкафу с одеждой, смотрю под ноги, на сумку, разинувшую пустое нутро, и слышу женский голос из спальни:
– Возьми-возьми на смену: и трусы и майку, трико спортивные, носки… Мало ли.
Да ну, зачем?, К вечеру я вернусь, делов-то – в дороге дольше пробуду, да и нет никого в спальне уже второй год. Но она обязательно так сказала бы. Говорила. А стены помнят – вот и подшучивают надо мной. Ногой отшвыриваю сумку так, что та, подпрыгнув, цепляется ручкой за пустые крючки в шкафу. Назначаю голубую рубашку с коротким рукавом, джинсы и кроссовки ответственными за мой завтрашний внешний вид.
Так, что ещё? – заказать еды и пива – себе, дагестанского коньячку – на завтра в подарок, поставить смартфон на зарядку, будильник на пол седьмого, телевизор на автоотключение в два ночи – всё.

День первый


Услугами Владимира Петровича, как таксиста, я пользуюсь каждый раз, когда шеф посылает недалеко, в пределах трёхстах кэмэ по области. Пожилой и всегда, независимо от погоды, в клетчатой кепке и твидовой жилетке поверх чего-то там (бывают варианты), а главное – молчаливый.
Сажусь я всегда сзади и прошу не брать попутчиков, за что, бывает, доплачиваю, если таковые намечаются.
Назвал место назначения и можно заниматься своими делами. Петрович знает, когда можно вставить словечко, а когда лучше вообще всю дорогу промолчать. Профи. Вымирающий вид таксистов – этот Петрович.
Из города выезжаем по кратчайшему пути.
– Первый раз слышу такое название, – делится водитель без особого беспокойства – просто нащупывает возможность общения.
– Я тоже. Дыра какая-то. Поработаю. – Достаю смартфон и, не включая, ложу на колени, уверенный, что Петрович правильно поймет и следующей его фразой будет уже «Приехали».
Так, сосредоточимся: что мне нужно знать для успешного выполнения задания? Для начала: что я уже знаю? Дружбан шефа, тот, который приносит пятьдесят восемь роз каждый год на могилу своей жены, и поступок которого шеф всенепременно упоминает, когда разговор заходит о любви, и добавляет, цинично разглядывая представительниц слабого пола: «А что же бабы? – схоронят мужика и максимум через полгода уже с другим кувыркаются! Хоть одна сделала что-то подобное ради любви?» И, конечно же, женщинам есть, что ответить на подобные нападки. И, конечно же, они потом это обсудят. Между собой. Приведя несколько весомых аргументов за то, что они и не обязаны совершать «подобное», даже ради любви. «Да! Пусть сначала родит да в растяжках походит… Да!»… Так вот, этот дружбан угостил шефа вином. И вино ему понравилось. Нет, «понравилось» – не то слово, оно довело его до вкусового оргазма.
Тут нужно понимать, что шеф помешан на виноградниках, вине, винных турах и всему, что связано с напитком из солнечной ягоды. Помешан до такой степени, что купил в Крыму четыре гектара Пино нуар, три из них со слезами на глазах выкорчевал и засадил коллекцией автохтонных крымских сортов, которую намерен довести до самой полной в мире. Без преувеличения.
Все в компании, конечно же, в курсе, поэтому, даже ЕСЛИ БЫ я Жорику и рассказал, что шеф послал меня в богом забытую деревню, чтобы раздобыть у тамошнего старика секрет домашнего вина, то он не посчитал бы легкомысленной и бестолковой причину для командировки. А дружбан шефа посетил местный праздник, там вина и отведал. Ну как праздник… – похороны. Только с песнями. Ему кто-то подсказал, что в деревне той отношение к смерти иное и что не лишним будет пообщаться с местными.
«Вот, – говорит, – и съезди. Разузнай что да как. По максимуму. Денег дам. Вина возьми, сколько продаст, и сколько сможешь увести. Технологию приготовления разузнай, что за сорт, сепаж, купаж – всё разузнай. Черенки, а лучше на счёт саженцев договорись. На осень. – А прежде, чем махнуть рукой в знак завершения разговора, добавляет: – Только тебе могу доверить это дело. Мне не нужен КАКОЙ-ТО результат – добудь мне всё, что я хочу. Сделаешь больше – отблагодарю. Ты меня знаешь. Свободен».
Я всегда ожидаю подвохи. Это дело не исключение. Название сорта дед может и не знать, да и технологию «на глаз» никто не отменял. Подобный расклад шефа не устроит. Купить вина и надыбать черенков – это проще. Могут встрять родственнички, если почуют запах легких денег. Будут плакаться о том, как же им тяжело жить в деревни, да на водку, то есть на хлебушек не хватает, всерьез рассчитывая меня разжалобить. Озноб отвращения скручивает, будто меня пытаются запихать в бочку с нечистотами. Лучше подремлю.
– Приехали! – Петрович протягивает визитку знакомого, местного таксиста.

В деревне я бывал всего раз в жизни. И то, в далеком детстве.Я бывал раньше в деревне. Один раз в детстве. Отец взял меня с собой на рыбалку на пруд, на котором рыбачил со дедом, но по дороге не смог вспомнить, в какой момент и куда сворачивать с трассы, поэтому мы на старом “Юпитере” заехали в ближайшую деревню, чтобы разузнать путь. Потом был прокол лодки крючком – благо у берега – в общем, воспоминание не из приятных. Жаль, что подобные более живучи, а ведь на обратном пути мы заезжали в лес за малиной. Или за земляникой… уже и не помню.
Деревня встречает меня густой смесью запахов и звуков: тут и стрекотание кузнечиков, мычание коровы, грохотание трактора и все оттенки лугового разнотравья. Стряхиваю невидимые деревенские щупальца. Справа, от небольшого, заросшего ряской, пруда веет сыростью. С холма подмигивает блеском окон длинное, белое, четырехэтажное здание. Школа, скорее всего. Напротив, через дорогу, угрюмо молчит кирпичное здание с заколоченными окнами. Спускаюсь по пыльной дороге ниже, к остановке, для себя отмечаю время отбытия последнего автобуса, сверяюсь с часами – одиннадцать. Пока все по плану. А вот и первая улочка. Слева примыкает дорога, посыпанная гравием, по одну сторону которой вытянулись ряды огородов, а по другую вполне аккуратные, одинаковые по планировке домики. Откуда-то из подсознания всплывает название «шведские». Кое-где у домов, на участках, засаженных капустой, картошкой и прочей съедобной фигней, копошатся люди. У обветшалого сарайчика сидит на лавочке пожилой мужик в бывшей когда-то белой майке и парусиновых, обрезанных под бриджи штанах, щурится в мою сторону ободранными коленками и по-хитрому накручивает усы.
– День добрый! – подхожу ближе, жмурюсь от палящего солнца. – Не подскажите, где дед Макар живет?
– Какой такой Макар? – От мужика противно тянет спиртным. Он отмахивается от назойливых мух.
– Который вино делает. - Отступаю на шаг, чтобы на замутило от этого отброса общества.
– У нас тут все вино делают! Вот! Сто рублёв! – Достает из-под лавки бутылку с прозрачной жидкостью, закупоренную плотно свернутым клочком газеты. – Сам вчерась гнал. Свеженькая. – Гордо ставит возле себя и оценивающе меня разглядывает. – Будешь? Оно конечно не как у Кащея, но железное второе место… заслуженно, да – заслуженно… У Кащея чуть, – показывает плотно сжатыми большим и указательным пальцами на сколько «чуть», – получше. Но и то! Потому что рецепт-то мой! – Стучит в грудь и кашляет.
– Верю, верю. И все же, дед Макар где живет-то?
– Помер твой Макар! Третьего дня помер! Фельдшер сказал цироз.
Желудок каменеет – так всегда происходит, когда что-то неприятное пытается завладеть частью меня. Мужик продолжает колотить себя по груди и кашлять:
– Достал уже с Макаром своим! Че ему сделается?! Вон, за пасекой, свернешь направо, там иди прямо и прямо…
В открытом окошке дома шевелится занавеска. Мужик косится в ту сторону, а мне машет, чтоб уходил.
Ладно. Найдем другого проводника. Без пропитого чувства юмора. Останавливаю пробегающего мимо в одних трусах смуглого мальчишку, тот показывает уже более конкретное направление. Магазин у трёх берез – туда не надо. Прохожу через огороды – вдоль дороги те увиты плющом и тыквой, а далее, в глубину лишь картофельная ботва лежит, пожухлая на солнцепеке. На самой дороге вереницей коровье говно, и свежее и подсохшее - на любой фасон. Фу! Осторожно, поморщившись, перешагиваю. И кто, интересно, всё это убирать будет? Так... сгоревший дом. Участок вокруг, заросший лопухом. И вот она – улица, на которой, по словам мальчишки, и живет дед Макар.
Если честно, я ожидал худшего. Гораздо худшего. А тут – ни бурьяна, трава скошена у каждого дома, загородки покрашены, небольшие, ладно скроенные домики по обе стороны дороги, каждый с каким-то своим затейливым отличаем. Вот резные наличники у окон и двери, а вот флюгер в виде воющего волка, колокольчики с разноцветными ленточками, облепившие ставни.
Странная парочка у колодца: баба в халате стоит, подперев пухлые бока, а мужик размахивает на неё руками и… кажется… кричит? Судя по всему да, но делает это вполголоса, так что я, проходя мимо в тридцати шагах, не различаю слов. Два старика скучают на лавочке. Вот они-то мне и помогут. Один тощий в полосатой футболке и трико, другой поплотнее, в клетчатой рубашке с засученными рукавами и солдатских брюках. Оба при седых бородах по пояс и с длинными палками.
Здороваюсь, спрашиваю про Макара.
Тощий с трудом поднимает палку и тыкает ею вдоль дороги, а второй интересуется:
– Родня что ли?
– Я? – Пытаюсь рассмотреть, куда именно указывает дед. – Нет, спрошу кое-что и обратно.
– Ну-ну. – Чавкает губами, потом улыбается – лицо, словно солнце с носом в центре, сияет миллиардами лучиками морщинок. – Окна у него, виноградом заросшие диким – не пропустишь.
Тощий наконец-то опускает палку, а я, поблагодарив, иду к заветному дому. Желудок окончательно отпускает, становится легко. Я уверен: цель близка.
Жилище Макара, оказалось заросшее всё. Буквально. Цепкая лиана проникла под обшивку из досок с облупленной краской, забралась даже до трубы, обвила ее и свисает, покачиваясь на жарком ветру. Дверной проем слегка очищен от зелени. К нему-то я и подхожу, рассматривая по пути запущенное растение. Ни ягодки. Подхожу ближе, щупаю листву – какой же это виноград? Больше на хмель смахивает: шершавый. Да и не стал бы виноградарь запускать так лозу.
Стучусь. Никого. Стучу сильнее. Осматриваюсь. Из соседнего дома выходит дородная женщина с тазиком в руках, ставит его на траву, перевязывает косынку, одной рукой придерживает красное платье в горошек, развивающееся на сильном ветру, другую ставит козырьком, прикрывая глаза от солнца, и наблюдает за мной.
За дверью слышатся шаги.
– Кто? – голос хриплый, но сильный.
– Здравствуйте! – стараюсь говорить громче, но так чтобы не долетело до лишних ушей. – Мне бы с дедом Макаром переговорить.
– Завтра приходи!
Шаги удаляются.
Я пару секунд стою в нерешительном оцепенении, чувствуя, как в животе наливается гладкий округлый камень. Дышу глубже.
– Эй! – пару раз пристукиваю по двери, тут же осекаюсь: не стоит так, нужно успокоиться, и что я ему могу сказать? – «Как же завтра? Мне нужно сегодня!»
– Не кричите, – раздается голос из-за угла дома. – Раз он сказал «завтра», значит завтра.
Так, а это кто у нас тут? Судя по голосу – подросток. Он и есть. Сидит на пеньке, лет пятнадцати – растрепанные светлые волосы, веснушки по лицу, рукам и спине, словно его облили из ведра с веснушками, в одних лишь темно-синих плавках, – сидит и старательно строгает ножом деревянный брусок размером с пенал для школьных принадлежностей. Так увлечен, что не поворачивается к непрошенному гостю.
– Привет. – Я нетерпеливо мну лямку рюкзака, в котором к спине прижимается бутылка коньяка. – А нельзя его как-то на сегодня уговорить?
– Наврятли. У деда характер тяжелый, – парень сжимает ладонь в тугой кулак для более убедительной демонстрации, – как древесина змеиного дерева. – Тут же продолжает обтесывать брусок. – Сам в руках не держал, но так утверждает гугл. Это плохо.
Не собираюсь уточнять, что именно «плохо» в понимании деревенского парнишки, меня волнует другое:
– Прямо совсем никак? А если у меня выгодное для него дельце?
Малец лишь мотает головой:
– Выгодное – это хорошо. Но если дед сказал «завтра», значит завтра. И выгода тоже завтра.
Вот те раз… Отделался, называется, одним днем. А так всегда: когда загадываешь и настраиваешься на одно – выходит другое. Отхожу и звоню шефу, благо сеть тут берет на «отлично», объясняю ситуацию. «Не дави на него. – Естественно шеф на стороне клиента. – Это тебе не всякая шушара, с которой ты имеешь дело в городе. Подход нужен. Если сказал «завтра»»…
Все понятно. Что толку злиться или нервничать? Деревня - она и есть деревня: люди недалёкие, к цивилизации и манерам не привыкшие. Тупое, бессмысленное упрямство даже пытаться не буду понимать. А когда у меня что-то идет не так, и желудок тяжелеет, то выхода всего лишь два: сказать неприятности «Добро пожаловать», обнять её, как родную, и принять со всеми потрохами, или пройти мимо и сделать вид, что не узнал. И я все чаще сворачиваю в сторону, выбирая второй вариант.
– И где я тут?..
Видать, рассуждаю вслух, потому что малой со своего пня приподнимается и впервые уделяет мне внимание больше, чем полену:
– А вон, напротив, теть Валя сдает домик матери. Сходите к ней.
– Спасибо. А ты?..
– Петром меня зовут. Внук. – Кивает в сторону заросшего дома.
– А, ну ладно. Да завтра тогда.
Иду по скошенной лужайке к женщине в красном платье, развешивающем белье.
Веревка натянута от ветки высоченной ели, растущей прямо в палисаднике, к гвоздю, вбитому сверху в деревянную створку ворот.
Снова здороваюсь. Уже который раз за утро. Запасы моей доброжелательности иссякают.
– Мне бы место, где переночевать. Говорят вы сдаете? И подскажите, как к магазину дойти.
Женщине лет пятьдесят. Толстые, испещренные нитями вен ноги, мясистое лицо, пухлые губы и бледно голубые глаза. Короткими, загрубевшими пальцами она играючи расправляет мокрое белье, с легкостью хватает из тазика и закидывает на веревку тяжелую куртку, с которой обильно течет вода, рассматривает меня. Платье в районе объемной груди намокло, как и подол.
– Не запойный?
– Что? – Спиной чувствую, как бутылка в рюкзаке ехидно ухмыляется. – Я? Нет!
– Больше суток пьяным быть не положено. Такие правила. Если только не хоронишь кого. – Голос огрубевший, но не злой, будто хозяйка только притворяется строгой. – Дом свекрови сдаю посутошно. Деньги вперед. С вас порядок и не забывать о правилах. С меня – еда и ночлег.
Я спешу согласиться:
– Меня всё устраивает.
– Идём. – Вытирает руки о платье. – Покажу комнаты, что да как расскажу.
Следую за ней к дому, с виду заброшенному: покосившемуся ставнями, забывшему в какой цвет был когда-то выкрашен, с крышей из поросшего желтыми пятнами шифера.
От уверенного движения плечом со скрипом отворяется дверь. Светлая веранда: деревянный, мощный стол, ваза с какими-то колючими шариками, небольшой шкаф с кипами старых газет и журналов, разложенных стопками и перевязанных, под низким потолком развешены пучки засушенной травы. Тонкий душистый аромат щекочет ноздри. Вроде не пыльно, иначе я бы уже пару раз чихнул. Значит, следит за чистотой.
Следующая комнатка, по-видимому, служит летней кухней: ещё один шкаф, но с закрытыми створками, микроволновка на подоконнике, объемное кресло, обшитое разномастной материей, подкопчённая газовая плита, к которой не хотелось прикасаться, а напротив, у другой стены, лавка, а на той ведра с водой и ковш.
И ещё две жилых комнаты: в одной печь, недавно побеленная, с газовой горелкой; умывальник, холодильник и стиральная машинка стоят, тесно прижавшись друг к другу, два шкафа по обе стороны от дверного проема – один для одежды, а другой для посуды, стол. На стене, над столом висит зеркало, а над зеркалом часы в виде мельницы.
В последней комнате зеркал больше – зеркала висят на любом свободном месте на стенах, а одно стоит на комоде. Ещё есть телевизор на тумбочке, две высокие кровати и кресло. Одному человеку тут вполне можно не опасаться задеть что-то, проходя по скрипучим доскам пола, а вот вдвоём вряд ли получится разойтись. Пахнет старыми подушками.
От непривычной обстановки подташнивает. Я обреченно и тяжело вздыхаю Успокаивает только одно: это ненадолго.
Тётя Валя обводит взглядом свои владения, упирает руки в бока и говорит с интонацией прожжённого наставника:
– Ты главное не бойся.
Держа её в поле зрения, стараюсь скосить взгляд назад: не угрожает ли что-то мне со спины. Делаю осторожный шаг к выходу.
– Стоять!
Окна занавешены белыми простынями. В углу, под потолком в три ряда располагаются иконы, и с них на меня осуждающе смотрят с десяток святых и мучеников. На шкафу встает и изгибает спину разбуженный рыжий кот. Я замираю, готовый ко всему.
– Вот кому я только что сказала, чтоб не боялся? – голос смягчается. – Тут главное соблюдать правила. Но в этом доме было и сохранилось лишь одно: убирай на ночь вещи к вещам. Иначе сгинут.
Я понемногу начал расслабляться:
– Что-то не пойму. В каком смысле?
– Тапки – к тапкам, одежду – в шкаф с бельем, зубную щётку – в стакан к остальным щёткам. – Показывает в сторону умывальника, а я брезгливо морщусь. – На комоде возле кровати лежит старенький кнопочный телефон – свой к нему положешь. Остальное же, что оставишь на ночь поодиночке, и что дому не принадлежит, утром не отыщешь. Пеняй на себя. Я предупредила.
– Что за бред, – бормочу почти про себя, уверенный, что никаким глупым деревенским правилам следовать не буду, и обувь свою, а уж тем более зубную щётку, если раздобуду, припаркую там, где захочу. А в полный голос уточняю: – И куда же они пропадают, эти одиночки?
– А я почём знаю? Да и какая разница? Сколько себя помню, всегда пропадали.
Тётя Валя достаёт со шкафа кота и спускает его на пол.
– А у вас дома тоже пропадают?
– Да упаси господь мне такую напасть! Свекровь была сестрой младшей бабки Аксиньи, и кое-чего из чудес ей по наследству и перешло.
– А может я тогда у вас переночую? Мне всего-то на одну ночку.
Тётка таращится на меня, потом прищуривается, будто оценивает. Тут я понимаю, что вопрос мой прозвучал двусмысленно и закусываю губу.
– Мелковат.
Даже знать не хочу, чтобы это могло значить. Я быстро выхожу из дома, хозяйка – за мной. В лицо ударяет горячий, душный воздух. Напоминаю ей о магазине. Тётя Валя подставляет стул и предлагает мне встать на него.
– Вон слева хоромы с белыми колоннами видишь? – С усмешкой добавляет: – Это барина нашего Винокурова усадьба. Вот её обойдешь и уткнешься в магазин. Там всё есть. Полный комплект, не хуже супермаркета. Да не задерживайся, а я пока вкусненького приготовлю.
Кричит уже вслед:
– Звать-то тебя как?
Я кричу в ответ, а она что-то бормочет, посмеиваясь. Из двора, набрав приличную скорость, на меня несется рычащий комок шерсти, похожий на мячик. Резко остановившись в трех шагах, он достает откуда-то крохотную собачью голову и начинает обкладывать меня звонким, содержательным лаем. Интерес к незнакомой персоне теряет также неожиданно и, задрав обрубок мохнатого хвоста, удаляется с чувством выполненного долга.
От жары и желания побыть в одиночестве начинает звенеть в голове. Как у алкоголика или наркомана во мне зарождается изголодавшаяся трясучка, необходимость побыть одному. Короед, – так я её называю. Он будет карябать, свербить где-то на задворках души, пока ты не сойдешь с ума или же не окунешься в одиночество, заперевшись ото всех в уютной норе, внутриутробном личном пространстве. Хочется бежать, бежать и бежать. От идиотских правил, старающихся слепить из тебя того, кем не являешься. От идиотских рукопожатий тех, кто пытается быть тебе другом, а потом предать при первом же удачном стечении обстоятельств. От идиотских обстоятельств. Бежать, пока не упадешь, пока не останется сил даже на то, чтобы оторваться от земли, уткнувшись в дёрн лицом. Зареветь раненым медведем и сжаться, превратившись в точку. Стать замершей точкой. А потом растаять и впитаться в корни. Стать росой, скользящей по сочным стеблям. Стать водой.
Издалека завидев усадьбу Винокурова, я слегка обалдеваю от чрезмерной гротескности и эпатажности строения. Огромные, в пару обхватов, белые колонны, вытянулись до третьего этажа и уперлись в балкон, мраморная лестница шириной чуть ли не во весь дом, богатая лепнина, украсившая каждый барельеф и выступ сценами из мифов и сказок, стены, свободные от разноцветной мозаики окон, выкрашенные охрой, – неуместная роскошь среди пашни и огородов, бельмо на глазу трудяги. На краю балкона стоит пустая птичья клетка. Обустройство земли у этого музейного экспоната не видно за высоким, каменным ограждением, но, надо полагать, и оно не уступает в великолепии и нелепстве тому, к чему призвано украсить подступ.
Неистово брешет злая псина, о присутствии которой предупреждает табличка на кованых воротах.
Я ускоряюсь. Дойдя наконец-то до края монументального забора, обнаруживаю фасад магазина с вывеской «Универсам». Это одноэтажное строение, возможно бывшее в советские времена местным вокзалом, рядом с усадьбой кажется ущербным и ущемленным в своих правах. Витринные проёмы заложены наполовину белым кирпичом, а в оставшиеся части вставлены пластиковые окна. Дверь мне кажется почему-то больничной, как будто двери в больницах чем-то отличаются от обычных входных дверей. Может быть, тут раньше был не вокзал, а корпус поликлиники? Единственный раз я лежал в больнице, когда мне вырезали аппендицит в седьмом классе – там была именно такая дверь: из мореного дуба, в облупленной краске, пахнущая формалином.
Вхожу в полутемное, прохладное помещение. Полы выложены старой, потрескавшейся плиткой, всюду коробки: и пустые, и с товаром. По левую сторону от входа в витринах и на полках расположены хозяйственные товары и бытовая химия, по правую – продукты. У кассы сидит молодая, невысокая девушка в бордовой с белыми окантовками форме, похожей на школьную. Чем ближе я подхожу, тем яснее становится, что продавщица довольно таки пухленькая и миловидная особа. Лицо усеяно пигментными пятнами разной величины, с застывшей глупой улыбкой. Она что-то усердно жуёт, отламывая под прилавком и без конца закидывая в рот кусочки съестного.
Я прошу найти мне: зубную щетку средней жесткости, зубную пасту, только обязательно с зеленой полоской на тюбике, упаковку пива в железной банке, можно нефильтрованного, и желательно не просроченного, соленых орешков, развесных – вон, я вижу у вас есть такие… Так, что ещё… И можете себе пробить шоколадку.
Уверенный, что всё сделал правильно, я снимаю рюкзак, чтобы достать бумажник и сложить покупки. Хорошо, что предусмотрительно обналичил денежку: вряд ли в этой дыре найдутся банкоматы. Хотя купюры и предназначались для возможного торга с дедом, но должно хватить и на ночлег.
Девушка, как сидела, так и сидит, жуя и улыбаясь, не сводя с меня глаз.
– Нет шоколадки, – после продолжительной паузы и вопросительного взора с моей стороны наконец-то жалуется она. – Кончилась.
– Как это нет? – Показываю на стопки «Сникерсов» и «Алёнок». – А это?
– Я белый люблю. Пористый. С орешками.
Обычная наглость избалованных городских девиц в деревенской натуре приобретает какой-то извращенный характер. Я не знаю, как реагировать.
Тут, в магазин заходит молодой человек лет двадцати пяти, запыхавшийся, снимает красную футболку, вытирается ей, заправляет за пояс бежевых шорт и застывает, лицезрея наше немое противостояние.
– Маш! – с укором требует он. – Продай, что просит, не приставай к человеку.
– Уж и позаигрывать нельзя, – Маша устало вздыхает, но поднимается со стула. – Чего вам там? Кроме презиков надо чего ещё?
Я закашлялся, подавившись воздухом.
– Ой, ну ладно, помню я, помню. Мужичье пошло, прям и пошутить нельзя – сразу в панику.
Спаситель подмигивает и, протянув руку, представляется:
– Григорий.
Жму, называюсь, благодарю.

Спустя десять минут утомительных поисков, отсчитывания сдачи с тысячи, улыбок и бесконечных кусочков печенек, мы с Гришей выходим из «Универсама», и он зачем-то направляется в ту же сторону, что и я.
– К Макару штоль приехал? – Гришка вышагивает рядом, закидывая в рот соленые орешки, которые выпросил у меня на кассе и засыпал горсть в карман.
– А это так очевидно? – не сразу отвечаю я.
– Секрет выведывать? – Снова подмигивает.
– Я не первый?
– Сто десятый! – Слова из него льются как-то легко и непринужденно, словно слова не имеют ни значения, ни последствий. Странный и непривычный тип. Не знаю, как вести себя с ним, но пока разговор касается дела, нужно быть крайне осторожным. – Ты лучше через пацана его попробуй. Но только не в лоб, а по-хитрому. Он парень себе на уме, начитанный и мастеровитый.
А хороший ведь совет. Я молчу. Проходим мимо усадьбы Винокурова.
– Барина нашего не видал ещё? Он как раз в это время, в самую жару, погулять выходит. Чтобы на глаза сельчанам лишний раз не попадаться. В такое-то пекло все в холодке, а он гулять. Боится стариков наших.
– Не, не видел, – отвечаю только потому, что собеседник ждёт ответа, и запускаю новую порцию легкословестности: – Кто он такой?
– Олигарх. Предприниматель. Глава района. В своё время скупил наши паи, а теперь сдаёт их в аренду иностранцам.
Замечаю то у крыльца, то вдоль стены очередного дома незамысловатые шпалеры, увитые виноградом. Наверняка же Макар делится отростками. Но не факт, что того же сорта, из которого пробовал вино дружбан шефа.
– Он и сам уже не рад, что отгрохал такую дачу себе. Но кому её продашь? Кому она нужна? А построил, потому что ПЛАНЫ у него, видите ли, были. Сечёшь? ПЛАНЫ! В нашем-то селе! – Хохочет, будто выдал забавную историю. – На Ольшанке завод хотел построить по добыче воды.
– Ольшанка? – делаю вид, что интересно и каждый раз мысленно хлещу себя по языку. Зачем я поддерживаю этот разговор?
– Родник в лесу на камушках. Целебный и всё такое. Но он под защитой правил. Старые ни за что не позволят сотворить с ним такое варварство. Поэтому барин плюнул на эту затею и якобы передумал, но мы-то понимаем: отложил в долгосрочную перспективу – так это у них называется.
Думаю: вот маловероятно, что такой, как Винокуров просто взял и отложил. Подключил бы связи, запустив бюрократическую машину, и завод через год с момента возникновения идеи стоял бы на роднике и качал. Но что-то его остановило. Что-то посерьезнее надуманных Правил и воли стариков.
– Так у вас село? – И почему я думал, что деревня? Хотя какая к черту разница…
– Ну да. – Григорий пожимает плечами. – Хочешь, покажу: что да как у нас тут. Поверь: есть, на что городскому посмотреть.
Что-то очень сомневаюсь, но вслух говорю:
– Давай завтра. После обеда.
– После обеда жара. Давай к вечеру тогда ближе. Я все равно собирался пораньше отпроситься с работы.
– Значит вечером. – Ещё лучше: к вечеру-то я уже дома буду. – Где вы тут работу находите? Я думал, в деревнях одни старики и алкаши, а тут молодежь смотрю есть. – Однозначно: я перегрелся на солнышке, язык вместе с мозгом размякли и треплят в обход игнорированию чужих проблем, которое я снисходительно называю сдержанностью.
– В каких-то оно и так, – нотки грусти впервые проскальзывают в речи Григория, – алкаши да старики. Но у нас село особое, и народ тут особый. Молодежь не разъезжается, хотя никто и не держит. Работаем у французов на полях, на заправке, в школе, больнице – работы хватает. Платят, конечно, гроши, но не ради же денег мы живем там, где родились.
– Ну да-да, а ради чего? – Мне даже смешно становится от его сельской наивности.
Гриша то ли обиделся, то ли просто пропустил вопрос мимо ушей, но несколько следующих минут он идет в непривычном молчании, хотя и хмурости на его лице я особой не замечаю – просто задумался. О чём-то своём.
– А мне вот тоже хотелось бы знать, – вдруг спрашивает попутчик, таинственно улыбаясь, – как вам, городским, живётся у себя в коробчёнках?
– Квартиры со всеми удобствами, – важно парирую я, – вот как это называется.
– Да я не об тех коробочках! – бросает весело Григорий и, сверкая озорным взглядом, сходит с дороги на примыкающую тропу, машет рукой: – До завтра! – оставляя меня на мгновение в глупой прострации.
Но лишь на мгновение. Голову ещё не хватало забивать смыслом деревенского юмора. Нужно подумать о том, как с максимальной пользой провести завтрашнюю встречу. И добить этот день в наблюдении за сараем, заросшем плющом и называемым домом Макара, – вдруг хозяин покажется. Или лучше не переть перпендикулярно желанию старика с тяжелым, как змеиное дерево, характером? Не сделать бы хуже. Шеф сказал: этот тот случай, когда нужно прогнуться, ради результата, не давить. Когда задание касается работы, он не такой покладистый – незаменимых кадров нет, любая светлая голова склонится под грузом денежных знаков. Но тут случай особый: увлечение. И напор лишь может навредить.
Не помню: увлекался ли я чем-нибудь… Марки? – нет, никогда не понимал страсти к маленьким картинкам на зубчатых бумажках. Что ещё собирают? Единственное увлечение в жизни превратило меня в того, кем я являюсь. И лучше бы я собирал марки. Бездушные зеленые динозаврики никогда не променяют тебя на коллекционера, который пообещает почаще открывать альбом и любоваться ими.
Несколько собак, и не все из них выглядят бестолковыми, привязываются и провожают меня беспорядочным лаем. Почему их не было, когда я искал Макара? Выжидали, усыпляя мою бдительность. Да. Почему нет? Провожают почти до «гостиницы». И лишь после метнувшегося с лавочки сурового взгляда тёти Вали, сторожевые псы-убийцы удаляются, поскуливая с досады. Всё это время, пока за мной тащился рой лязгающих челюстей, я ждал подлого укуса за ляжку. Твари наверняка натасканы перегрызать чужаку сухожилия, чтобы тот в мучениях полз до ближайшего крыльца, где его из жалости добьёт из охотничьей двустволки алкаш в рваной майке и сдвинутой набекрень ушанке. Возможно, на одном из этапов суждения закрался перебор в оценке, но по ощущениям выходило именно так и никак иначе.
Я почти готов расцеловать тётю Валю, но легко сдерживаюсь.
– Щи-то стылые поди уже! – бранится хозяйка, поднимаясь и зазывая меня за дом. Там в тени, посреди двора стоит самодельная беседка из бруса и металлического штакетника, покрытая обрезками от коричневого профнастила.
Боже, как же защемило в животе, когда она открыла крышку кастрюли на столе и стала наливать ароматные щи в тарелку. В этот момент остановилось время, казалось, что даже вальяжно прогуливающиеся куры, замерли и перестали кудахтать. Но нет, оно просто замедлилось – вот Тётя Валя поворачивается ко мне…
Сбрасываю оцепенение, снимаю рюкзак и усаживаюсь за стол. Деревне не удастся заарканить меня. Жалкому арома-гипнозу из смеси чистого воздуха и неведомых запахов не потеснить сухие цифры, холодный расчет и реки пива перед телевизором одинокими вечерами.
Пока я ем, стараясь не замечать готовности вкусовых рецепторов сдаться в вечное рабство, замечаю другое: Тётя Валя самодовольно на меня таращится, облокотившись о стол и подперев щедрые щеки руками. И одаривает той улыбкой, которая одновременно ничего не значит и содержит в себе груз многозначительности.
Теория Жорика…
Нет! Жорик – недалекий подхалим, ежедневно сыплющий теориями. Вера в его теории сродни вере в плоскую Землю.
– Сколько с меня?
– Завтра рассчитаешься. – Машет рукой: мол, пустяк. – Утро вечера мудренее.
– Вы же говорили, что плата вперёд.
– Передумала.
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 9 22.05.2020 в 17:59
Так, нужно ретироваться и немедленно.
– Пойду, пожалуй, подремлю. – Встаю. Благодарю за еду. Подхватываю рюкзак и спешу к соседнему дому.
– Правило не забудь!
– Ага: тапки к тапкам – помню!

Весь остаток дня я нежусь в одних трусах в разложенном кресле, потягиваю пиво, глазея то в пузатый телевизор, то в окошко, и незаметно проваливаюсь в сон.
Вскакиваю, будто что-то проспал. На часах – десять, на улице – сумерки. Ощупываю себя. Постепенно наливаюсь и заполняюсь. Разминаю плечи, кручу башкой.
Вдруг меня пронзает резкое осознание пропажи. Бросаю взгляд туда, где оставил смартфон. Фух, – выдохнул: лежит на месте, на краю стола. Включаю свет и корю себя за то, что подцепился дешевым крючком суеверия местного разлива. Спешно одеваюсь и выхожу во двор, чтобы отыскать туалет.
У меня не было никаких сомнений, что он должен походить на покосившийся гроб, стоящий на торце, и находится где-то подальше, в самом конце огорода. Так и есть. Зато вместо ожидаемого овального отверстия в полу меня встречает «царский трон»: стул с выдолбленной седушкой и встроенным пластиковым унитазом. Устилаю края тройным слоем туалетной бумаги и, поморщившись, усаживаюсь. Дверной крючок на месте – закрываюсь. В полнейшей тьме нащупываю на полочке зажигалку. Надо было телефон взять. Но высечь огонь не решаюсь, представляя, как бы это может выглядеть снаружи, сквозь щели в обшивке сортира.
Слышу приближающиеся шаги. Мягкие и частые. Зачем-то закрываю глаза и выговариваю четко, уверенно:
– Занято.
Шаги замирают. Но лишь на время. Невидимка подходит к туалету. Открываю глаза и пытаюсь разглядеть в узкую щель в двери хоть что-то. И тут происходят два события, почти одновременно, и одно сильнее другого запечатывает меня в холодный кокон страха и дрожи. Помимо свойственного уличному туалету запаху, к которому я уже успел привыкнуть, меня обдает резкой вонью псины. А густой, раскатистый рык, последовавший за запахом, возникает одновременно и внутри меня и там, снаружи, за дверью. Длится это всего две-три секунды и, что бы за существо не рычало, оно внезапно прекращает и убегает.
Дрожащей рукой я поднимаю выроненную зажигалку. Когда успел её уронить? Чиркаю, ещё и ещё. Искра выбивается, но газа почти нет. Всё же вспыхивает, но я тут же задуваю огонь. Успокойся, ты жалкий трус! Это просто одна из тех собак, что бежали за тобой днем. Да, это нормальное объяснение. Вполне. А кто ещё? Просто большой пёсик. Прибыл, чтобы пометить угол, испугался полуночного засранца, порычал для приличия и был таков. Ну… Да.
Успокаиваюсь. Но выхожу минут через десять. И прямиком к дому, сквозь уплотняющуюся синеву, постоянно ощущая, как спину буравит тысяча глаз, спрятавшихся в крапиве пяти сотен мерзких насекомоподобных, и каждый из них размером с собаку.
Уже с порога отважно оборачиваюсь: «За тапками моими пришли?! Хренов вам тачку!» Само собой, они читают мысли и заглатывают мой воинственный настрой, давясь и поджимая хвосты.
Кроссовки убираю к сланцам, у лавки с ведрами. Джинсы, рубашку и носки – в шкаф, пахнущий нафталином и одеждой, слежавшейся годами. Принадлежности для чистки зубов – в отведенное для них место. Смартфон ставлю на зарядку рядом с кнопочным, старинным «1100». Рюкзак – в сундук, к сумкам, которые обнаружил там ранее. Коньяк убираю в холодильник, к бутылке, судя по запаху, со спиртом. И не потому, что так положено по правилу. Просто холодненьким он идёт лучше. Сажусь на край кресла, обдумываю. Ах, да, снимаю часы и вешаю их на «мельницу». Ложусь, стягивая с кровати тонкое одеяло, пялюсь на своё отражение в зеркале. Минут через пятнадцать внутреннего отрицания всего на свете, трусы отправляются к рубашке и джинсам. Я идиот. Но уж лучше я проснусь голым, потому что сам разделся, а не по какой-то другой причине. Выключаю свет.
Сон не идёт долго. Ворочаюсь, щелкаю вкл/выкл на пульте от телевизора, снова ворочаюсь. Потом начинаю вспоминать вкус наваристых щей, предполагая есть ли в ингредиентах чеснок и лаврушка, и, наконец-то, засыпаю.

День второй


Через открытую створку окна утро без спроса и стеснения проникает под покрывало, будит свежестью и трелью птиц.
Хотел бы я так просыпаться всегда.
Оказалось, что у Тёти Вали за курятником есть душ. По виду огромная высокая подарочная коробка, раскрашенная карточными мастями разного цвета, с розовым бензобаком литров на двести пятьдесят сверху. Не хватает только бантика сбоку. И почему я вчера не догадался спросить о душе? С внутренней стороны на двери нарисована цыганка из Бременских музыкантов, вода – сама Бодрость. Проверив работоспособность конструкции, я бегу обратно в дом, прячу в кулак носки, чтоб заодно их простирнуть, хватаю зубную щетку и тюбик пасты и снова – босиком в душ.
Водная процедура отрезвляет: шеф, требующий выполнения задания, и дед Макар, прячущий за спиной саженцы винограда, наседают на плечи и откладываются скулящей горечью в душе. Давлю их в зародыше: я вам не школьник с чувством вины за невыученный урок.
Выхожу – в мокрых трусах с заправленными в них носками, и натыкаюсь на хозяйку. Она протягивает мне полотенце:
– А я его ждала к ужину, а он спать завалился! – Полушуткой. – Ну-ка марш завтракать. Кашка ждёт!
– Спасибо, конечно. – Иду мимо, вынимая носки, стараюсь быть вежливым: – Я утром обычно кофе и всё. Без кашки.
Лицо Тёти Вали преображается: всякую игривость, добродушность и гостеприимность, как рукой снимает:
– Без завтрака будешь отрабатывать оплату на огороде с мотыгой.
Вот интересно, как она собирается заставить меня? Я спокойно держу её уверенный, не терпящий возражения взгляд по пути через весь двор. И выдержал бы. Но не вписываюсь в дверной проём.
Каша вкусная. С мёдом. Ем один.
Из-за дома выходит внук Макара: в сапогах – у одного подвернуто голенище, другой с круглой застежкой и рваным ремешком, штаны солдатские на вырост, туго затянутые ремнём, кожаные ножны с тесаком, чуть короче мачете, судя по размеру этого футляра с изящной вышивкой, рубаха такого же цвета, как моя, только с длинными рукавами и огромной бронзовой булавкой, заколотой на кармане. И главный атрибут: двустволка за спиной.
– Дед с утра уехал в Центр. По делам. Если ещё нужен – приходите вечером.
Чертыхнулся, сплюнул и трёхэтажным матом покрыл всю деревню. Про себя. Потом глубоко вздохнул и спросил:
– А ты куда?
– В лес. Заготовки для хваток кончаются. – Указывает движением головы на кинжал, висящий у пояса.
Я вскакиваю:
– А с тобой можно?!
Пётр разворачивается и пожимает плечами:
– Как хотите.
Пока я бегу за кроссовками, он отходит неспешно на несколько шагов и кричит:
– Если пойдёте, захватите свой рюкзак! Пожалуйста!

– Не люблю, когда руки лишним заняты, – объясняет парнишка, когда мы идём краем огородов, спускаясь к речушке. – А в рюкзачок ваш удобно будет заготовки складывать.
Он меня в качестве грузчика взял? Прицеливаюсь ему в затылок и выстреливаю самым циничным взглядом, на который способен.
Пока спускаемся, я всё высматриваю местоположение виноградника, отмечаю, где восходит солнце. Ага, склон северный, вряд ли здесь. Раз уж придется до вечера куковать, можно с Григорием и местность разведать.
– А ружьё зачем? – Соображаю, как подвести внука к теме виноделия, да так, чтобы не было подозрительно, чтобы он сам всё рассказал, а не я расспрашивал. Давление тут ни к чему. Спугну ещё.
– Там, где я заготовки срезаю, затон недалече. Бобры. Распоясались совсем, на людей нападают. Здоровые вымахали, с собаку. Это плохо. Из-за химии, которой поля французы обрабатывают. А стрельну, и они не подойдут. Попугать.
Бобры? Становится одновременно и тревожно и спокойно. Если это вообще возможно. Интересно, заходят ли бобры в село? Лисы же, кажется, заходят… за курами. Почему бобры не могут? Но спросить об этом не решаюсь: гоню прочь воспоминание о ночном похождении в туалет, да и велик шанс прослыть глупцом.
Через реку переправляемся вброд, сняв обувь. По мне, так это широкий ручей, а не речка.
– Холодная. – Вода действительно студёная.
– Тут родников много, – поясняет Пётр, показывая неопределённо в стороны по берегу.
Вспоминаю про рассказ Гришки:
– Ольшанка? На камушках?
Парнишка обернулся и с удивлением на меня посмотрел:
– Нет, это другие. К Ольшанке вы и на сто метров не подойдете. Да и мы идём другой стороной.
Понимаю, что это тупиковый путь: расспрашивать про местные достопримечательности. К виноградникам Макара-то я подведу, но есть риск вызвать подозрительность, уж больно рьяно они оберегают свои «реликвии».
Лес начинается сразу после небольшого лужка за речкой. И начинается с пологого оврага. Выбираться с другой стороны мне помогает Пётр. Заметив резьбу на рукоятке ножа, я закладываю новый подход:
– А лезвия ты тоже сам делаешь?
– Да. У нас кузница при школе. Трудовик помогает.
– И зачем тебе это?
– Зачем делаю?
Согласен, вопрос прозвучал глуповатый, но отступить не получится.
– Да.
– Потому что умею. – Пётр немного сбит с толку, словно ему пришлось объяснять, почему же все-таки два плюс два четыре человеку, который, несомненно, это знал.
– Я имею в виду, куда ты потом их деваешь? Есть покупатели?
– Да, приезжает из Центра мужик один, когда штук тридцать набирается.
– Понятно. – Пора переходить к деду, но нужен мостик: слово, которое будет близко собеседнику, а у Петра это оценка всего, что попадает под категорию «хорошо/плохо». – Это хорошо. И у тебя и у деда есть увлечения, и они приносят доход. А как дед начинал?..
– Тихо! – Пётр приседает и, как в фильмах про спецназовцев, крадущихся через непроходимые джунгли, подаёт жест поднятой и согнутой в локте рукой со сжатым кулаком.
Я замираю на месте. Очень хочется прижаться к ближайшему стволу худенькой осинки. Осматриваюсь: должно быть, мы забрались уже глубоко в лес – просвета не видно. В трёх шагах от меня муравейник, дальше трухлявый пень и ствол березы на земле, уже заросший и сгнивший. Смотрю наверх, и голова чуть кружится: так высоко и вольно шатаются от ветра кроны деревьев. Поскрипывают.
– Показалось, – объявляет Пётр, но через три шага, три секунды и один глубокий вдох снова резко приседает. – Стоять! – И добавляет уже шёпотом, приложив палец к губам: – Не, не показалось.
Я сжимаюсь в комок. Прячемся за широким стволом с грубыми бороздами коры.
– Что там? – так же шёпотом спрашиваю я и чуть выглядываю из-за петрова плеча.
– Кабан. – Так сообщает, будто я могу успокоиться, ведь это же не Кровожадный Пожиратель городских пижонов, а всего лишь кабан. – Хорошо, что вдвоём пошли. – Снимает ружьё. Я напрягаюсь. – Ещё троих надо уложить. Старые велят. Кабаньё нынче расплодилось так, что мама не горюй, а волков у нас маловато – не справляются. – Он садится на землю и заряжает двустволку. У меня начинает самопроизвольно дёргаться веко правого глаза. Тоже присаживаюсь. Зачем он мне всё это объясняет? – Просить вас выгнать зверя в нужном направлении – не прошу: вряд ли знаете, как. – Смотрит на меня вопросительно.
– Не знаю.
– А вот стрелять наверняка же умеете? – Пододвигает оружие к моей ноге. – Вы из столицы все такие. Зимой к нам много столичных поохотиться приезжают. У вас там тиры, тренажёры…
– Я… ну… э… – Во рту пересохло. И тут я впервые на своей шкуре осознаю всю точность выражения «душа ушла в пятки» – она реально спустилась в ноги, превратив их в свинцовые, непослушные конечности. Слова тоже ухнули за душой, застряв где-то в трясущемся паху. – Ну да, умею. – Зачем я это сказал? Я же ружья в руках отродясь не держал. Даже от армии закосил, убежденный, что только время потрачу зря. Но удариться в панику и позволить страху взять верх при мальчонке, который никак этот самый страх не проявляет, я не мог. Ну, выбежит на меня из кустов поросёночек. Увижу издалека. Пальну разок, пусть даже мимо. Он испугается и убежит. Ничего сложного. Принимаю в руки охотничье ружье, и уверенность потихоньку возвращается ко мне. – Иди уже. Гони.
Пётр задерживается, с сомнением меня оглядывая, а я сразу же отворачиваюсь и смотрю из-за дерева туда, откуда, по моему мнению, и должна прибыть жертва расправы.
– Вы не бойтесь. Как только увидите, а он зашумит издалека, садите на мушку, считайте до трех и стреляйте. Если промажете, уходите в сторону, за дерево, только прямо перед ним.
– Ты иди. – Крепче сжимаю приклад и цевьё. – Я справлюсь.
Пётр уходит в сторону и вскоре исчезает из виду за валежником. Я заставляю ноги выпрямиться, поднимаюсь, опираясь о ствол дерева. Потряхивает, но уже поменьше: тяжелое оружие в руках придает силы и даже слегка опьяняет. Пытаюсь вспомнить всё, что знаю о кабанах… Нет – ничего не знаю. И какого лешего я подписался на это? Можно же было отказаться, признаться, что стрелять не умею. Что позорного? Кому и что я пытаюсь доказать? Как же устал быть тем, кем не являюсь. Но иначе нельзя. Тот мямля и слабак, что не смог удержать любимую женщину возле себя, давно мертв. Судьба благоволит жестким, идущим напролом, без устали и жалости к тем, чьи хребты ломаются по пути. И сегодня это будет хребет кабана.
Я выхожу из-за дерева, вскидываю ружье и упираю приклад в плечо. Лес дышит и постанывает. Лес хочет сожрать меня с потрохами. Каждая травинка, каждая букашка жаждет моего промаха.
Замечаю несущуюся в мою сторону тень боковым зрением. Разворачиваюсь и понимаю: первое – что уже упустил драгоценные секунды; второе – что встал спиной к дереву и не смогу за него спрятаться; и третье – господи,.. какой же он, сука, здоровый!
Уши прижаты, глаза выпучены… как я вообще могу так отчетливо видеть несущуюся тушку трясущегося меха и сала? Несущуюся прямо на меня. Пасть разинута, текут слюни и он… кричит? Как человек! Нет, это не кабан – я кричу.
– В сторону! – слышу надрывный голос Петра. – В сторону!
Какой же он большой… И красивый…
Грохот выстрела.

– Живой? – Пётр протягивает руку, чтобы помочь мне подняться. Я лежу в ложбине рядом с какой-то корягой. Сильно болит грудь. Жжет в бедре. – Ничего себе не сломали? Ногой пошевелите.
Нога вроде шевелится. Я поднимаюсь. Пётр хлопает по плечу. Беспокойство сменяется улыбкой:
– Первый раз что ли стреляете? Грудь не болит?
Я киваю. Дышу рывками, глубоко. Резкой боли нет. Ребра, видать, целы.
– Кто ж так ружьё держит?
Появляется привкус крови во рту – сплёвываю. Подташнивает. Опираясь на руку Петра и прихрамывая, выбираюсь из ложбины. Он подхватывает ружьё, и мы идём домой.
Весь обратный путь я пребываю словно в бреду: сначала умаливаю перекашивающую дрожь, восстанавливаю дыхание, успокаиваюсь. На задворках сознания мельтешит мысль, что я мог умереть сегодня. Отмахиваюсь, как от комара. Стараюсь не думать вообще ни о чём.
На реке задерживаюсь и умываюсь холодной водой. После уже иду сам. Впереди.
– Может скорую вызвать? – чуть слышно спрашивает Пётр.
Отрицательно мотаю головой, и она, зараза, начинает болеть. Жалящими в виски щипками тюкает до рези в глазах. Всё против меня. Такое ощущение, будто нужные мне нити ускользают. Вот они – ползут, извиваются. Хватаю, но без толку. То ли они скользкие, то ли я. И уже хочется закричать: «Да где этот ваш чёртов виноградник?!» так, чтобы воронье с веток повспархивало.
Доходим до дома деда Макара, и я сажусь на пенёк. Внук сбрасывает сапоги и заходит в сени.
Кричит:
– Дед звонил!
Вижу, как берет со стола телефон и уходит, закрыв дверь.
Сейчас он перезвонит, а тот скажет, что задерживается. К бабке не ходи.
Выходит Пётр:
– Дед задержится у матери до завтра. Утром прибудет.
Кто бы сомневался…
– Вам компотику холодного принести? Или молока?
Я устало отмахиваюсь:
– Да неси что-нибудь. Без разницы.
Солнце начинает припекать. Я снимаю кроссовки и вытягиваю ноги, разминаю пальцы. Как бы ни хотелось, но придется отзвониться шефу. Странно, но шеф не кричит и не расстроен, а если и так, то скрывает это очень умело. Подозревает деда в набивании цены и рекомендует продолжить обрабатывать внука.
Меня отвлекает детский голос за спиной:
– Ты пахнешь порохом и поросячьей мочой.
Оборачиваюсь и вижу девочку с мягкой игрушкой у березы.
– Ладно. Позвоню, как будут изменения. – Сбрасываю вызов.
Девочка лет восьми в белой майке и фиолетовой юбке в складку. Соломенного цвета волосы забраны в два хвостика по бокам. Одна рука спрятана за спину, а второй держит игрушку. На ногах голубые носочки и сандалии.
– Это мой зайка для обнимашек. А я Маришка.
Что ещё за чудо-юдо? Хочется прикрикнуть «Сгинь!», но язык не поворачивается, больно уж она светится ярко. Именно, светится. Я жмурюсь и понимаю, что солнце, разбитое на сотни крошечных зайчиков, пробивается сквозь крону березы и бликует на ней, покрывая яркими пятнами. Удивительное, завораживающее зрелище.
– Я тебя нарисую! – сообщает девочка бодренько, устраивается прямо на траву, зайку сажает рядом. В руках у неё откуда-то альбомный лист и карандаши.
Тут выходит Пётр с огромной кружкой холодного молока. Я выпиваю всё, замечая странный привкус. Надеюсь, они ничего в молоко не добавляют.
Киваю на гостью:
– Рисует меня.
– Ромашка молодец, она всех односельчан уже нарисовала, ей в радость каждый новенький.
– Хорошо рисует?
– Увидите.
Девочка время от времени вытягивает в моем направлении руку, будто вымеряет пропорции или что-то ещё, усердно закусывает нижнюю губу, иногда кривится, оскалив ровненькие зубки и щуря глаз. Хочу спросить, отчего её прозвали Ромашкой, но передумываю:
– Так во сколько вернётся дед?
– Часам к двенадцати. Я вас попросить хотел… – Малец отводит взгляд и начинает грызть ногти. – Вы, пожалуйста, не рассказывайте о случившемся в лесу никому. Мне попадёт за то, что дал ружье в неопытные руки.
Я незаметно облегченно выдыхаю: думал, что разболтает сам:
– Ладно. Так я завтра часикам к десяти подвалю? Расскажешь мне: что и как тут у деда устроено.
– Я на зорьке поудить собрался. Вертаюсь как раз к двенадцати.
– Так я с тобой.
– Рано же.
– Ты в окошко стукни, ждать не придется.
Ко мне подходит Маришка и смущенно протягивает лист.
– Уже всё? – Я улыбаюсь, готовясь похвалить детские творческие каракули, но, как только вижу рисунок, мою руку словно обжигает. Я отбрасываю лист и вскакиваю. Негодование и злость во мне резко набирают температуру кипения. Я ненавижу обман! Любое его проявление! Ну, кроме случаев, когда обманываю я. И то только по работе! Но когда обманывают просто так, ради ржачного розыгрыша, или тупо увиливают, придумывая полуправдивые ответы – это бесит до омерзения!
Девочка в оцепенении отходит на пару шажков, а Пётр наклоняется за листком.
– Ты посмотри, что она мне подсунула! – Я не кричу, но с плохо скрываемым презрением, цежу сквозь зубы. – У вас не учат взрослым не врать? – И тут же остываю. Переборщил же явно. Она всего лишь маленький ребёнок. Но уже поздно.
Юная художница смотрит на меня, распахнув карие, почти черные глаза, приоткрыв рот и дышит, как рыба, выброшенная на берег.
Сердце сжимается, становится каменным. Отмотать бы время на пять секунд назад. Она же всего лишь маленький ребёнок.
Девочка разворачивается и убегает.
Через минуту молчаливого укора со стороны Пётра и моего неумелого сокрытия чувства вины, перемешанного со злобой, все ещё ютящейся червем там, под ребрами, внук виноградаря качает головой и присаживается на лавку у дикого плюща:
– Зря вы с ней так. Не понравился рисунок – так и скажите, а что психовать-то?
– Не понравился рисунок? – Я ухмыляюсь. – Ты сейчас издеваешься? Это же фотография! А она хочет, чтобы я поверил, что нарисовала ЭТО за десять минут карандашами? Ладно там предложила поиграть бы в… Ну, во что-нибудь – я бы подыграл! Но это!..
– А вы внимательно рассмотрели? – спрашивает вдруг Пётр и протягивает мне листок.
Я не хочу брать. Я смотрю то на белый кусок бумаги, то на Петра… и не хочу брать. Рука предательски дрожит. И всё же это рисунок…
Всматриваюсь в старательные штрихи, умело выведенные линии… Это просто невозможно. Больно прикусываю губу, надеясь, что это прекратит дрожание рук. Опускаю рисунок.
– Как она это делает?
– Умеет и делает. – Ну вот опять, уже второй раз за сегодня он объясняет мне простую истину.
– Думаешь, она обиделась? – Зачем я спрашиваю? Очевидно же.
– Малышей легко обидеть. – Парнишка достаёт брусок, нож, заготовленные тут же, и начинает обтесывать материал. – Это плохо. Маришка как акация: с виду хрупкая, неказистая, за густой кроной и цветами не виден крепкий и мощный ствол с тугой древесиной. Но это будет потом, когда она вырастет, а сейчас её сломать легко.
– Я не… – Стоп! Нельзя оправдываться и показывать слабину. Возвращаю листок с моим портретом. – Она выдержит, раз такая сильная у неё древесина. И не поломал я её, даже близко нет. Задел слегка. Выдержит.
– Вот не пойму я, из какой вы древесины. – Говорит так, не отвлекаясь от своего занятия, говорит, словно понял, что убеждал я больше себя, а не к нему обращался.
– Я-то? – Сам уже отошел к калитке и высматриваю тётю Валю, машущую мне из окна рукой. – А я так… из опилок. Труха!
Хотел сказать гордо, но получилось ли… И я ухожу. Раздавленный, с червивым тяжелым сердцем, ухающем у самого горла.
Сижу в беседке, жую и глотаю обед, не чувствуя вкуса. Смотрю в одну точку, а тётя Валя что-то рассказывает, отжимая постельное бельё, наверное, важное, о правилах. Звук её голоса возвращается медленно, по мере того, как боль вытесняется жесткими и реальными мыслями о деле – так же мыльная вода стекает из скрученной сильными руками простыни.
– Гришка зайдет за тобой часиков в шесть, а пока можешь покемарить.
Дома у покойной свекрови всегда прохладно. И нет ни мух, ни комаров. Думаю, это от травы, развешенной по углам. А спать под шуршание деревенской тишины за окном – одно наслаждение. Особенно днём.
Снится Петруха, подговаривающий секача обоссать меня, когда я с испугу вырубился после выстрела: «Да я те говорю, он не будет против. Вот, смотри». Стучит мне по лбу три раза.
Кабан смущён и стесняется даже посмотреть в мою сторону: «Да ну, всё равно как-то стрёмно». – «Я тя умоляю! Он же дуб!» – стучит ещё три раза.
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 10 22.05.2020 в 18:00
Я просыпаюсь в холодном поту от стука в окно. Григорий зовёт:
– Хорош спать, столица!
Умываюсь, отмечая, что уже обзавелся щетинкой. Выхожу во двор.
– Может простирнуть что? – Тётя Валя снимает высохшее бельё.
– Не, спасибо, я завтра домой.
Поздоровавшись с Григорием, я решаю больше не ходить вокруг да около – он, в конце концов, не внук Макара, и окучивать его не нужно:
– А ты можешь показать мне виноградник?
– Виноградник? – Гриша хохотнул от удивления. – Чё, прям как во Франции? – и Добавляет на французский манер, косоротясь: – Шато де ля Село?
– Ну не как во Франции. – Передразниваю я: юмор, скажем, так себе – раздражает. – Но кустов на десять, плюс-минус.
– По несколько кустов у многих растёт, – говорит уже серьезно. – Даже у меня парочка Изабелл навесом для тени. Ну и на компот. А тебе зачем?
Вариант оказался дохлым. А я-то думал, в деревне все друг о друге знают. Пардон-те, в селе. Вслух же отвечаю:
– Так, для хобби. Ну и чего тут у вас посмотреть есть? Памятник Ленину?
Язвительность мою Гриша пропускает мимо ушей и указывает вдоль песчаной колеи, теряющейся вдалеке среди домов:
– Для начала Камень Собрания. Вокруг него село и зародилось.
Оказывается, этот камень настолько древний, что не сохранилось даже преданий о том, откуда он взялся. Но доподлинно известно, что первые поселения строились с ориентацией на камень и им около трех тысяч лет. Ну да, конечно, – посмеиваюсь про себя, – колыбель человечества, тоже мне. Какой-то доморощенный ученый, не смотря на запреты Старых, смог установить, что основание у камня, то, что под землей, плоское, а это с большой вероятностью значит, что он отсечен от скалы. Но ведь скал вокруг нет. Сейчас. А тогда может и были.
Камень реально огромный, выше меня, и шириной шагов в восемь, серый, с чёрными блестящими вкраплениями в виде полос. Мощь колоссальная.
Тут у них и проходят Собрания. Это, когда сельчане толпятся у камня, а Старые выносят решения по тем или иным вопросам. По каким? Да почти по всем! Выделение земли желающим остаться. Разрешение на сватовство. Сводят и расставляют (женят и разводят) тоже на Собрании. Даже решают наказывать или прощать провинившихся в нарушении «светских» законов. Нарушения, правда, мелкие: воровство, недопонимания по почве межполовых отношений – если большинство верит в исправление и раскаяние, то прощают, если нет – передают участковому. Которому, кстати, не запрещено присутствовать, но влиять на принятие решения Собрания он не имеет никакого права.
– Ух ты! – Я восхищён. Почти взаправду. – Самоуправство у вас расцвело знатно. И власти никак не реагируют?
– Закрывают глаза. Отписываются формально. Мы им не мешаем, они не мешают нам.
– Как же не мешаете? А завод не даете построить барину?
– Винокуров – это отдельная песня. К нам ездят люди и посерьезнее, и они заинтересованы в сохранении местного быта. А он правила нарушает и потому изгой тут.
– О как!
– Да вот так.
Получается, законы у них нарушать простительно, а вот кто нарушит Правила – изгнание. Без исключения. А хотя нет, как же, бабке Аксинье разрешено нарушать несколько правил, но бабка Аксинья – это…
– Другая песня, – заканчиваю я за Гришку, и он довольно улыбается.
Собаки нас не преследуют. Выбегают, принюхиваются издалека и, завиляв хвостом, удаляются. Григорий рассказывает почти о каждом доме. Скучно и неторопливо. Я подумываю об упаковке холодного пива и хорошем местечке, чтобы его ушатать. И только, когда мой экскурсовод обронил: «А вот тут сейчас живет Ромашка», я начинаю вслушиваться.
– Самородок наш. Художница. Рисует так, что ах, – причмокивает, будто описывает роскошную фигуру бабенки из соседней деревни. – Вот только учится плохо, и учителей не признает. Кроме учительницы по рисованию.
– Это она её так научила?
– Нет, Маришка самоучка, но Светлана Евгеньевна её всячески поддерживает, так сказать, удобряет и поливает почву, сорняки убирает. Она же ребёнок ещё, к любому слову восприимчива.
Неприятно щемит в груди. Но это совпадение: у меня сердце иногда ни с того ни с сего бывает и покалывает.
– А родители что не повлияют? В плане учёбы.
– Так у неё нет родителей. Сирота. Живет то у тех, то у других – ей все рады.
– Вообще родственников нет?
– Акромя бабки Аксиньи – нет. Она для неё единственная по крови родня, как и Ромашка для бабки. Но у неё жить никому нельзя. Таковы правила. В дом бабки Аксиньи заходит лишь тот, кто чувствует приближение смерти.
– Что за бред? – Я даже останавливаюсь.
– Все чужие поначалу так реагируют. – Григорий ухмыляется. – Но кто к ней заходит, умирает на следующий же день.
– Она что, типо местной колдуньи? – продолжаем путь.
– Не, местные колдуньи её боятся, как чёрт ладана. – Час от часу не легче. – Живёт на отшибе, – я покажу, – у одинокого дуба. Днём выходит только погрызть семечки, вытряхнуть половики да в огород и за водой.
– В магазин не ходит совсем? – Я вижу, что Григорий убеждён в том, что говорит, и это немного напрягает, чуть бесит, выбивает из привычной колеи.
– Нет, еду приносит Дед Миша, наш вечный почтальон, на пенсии уже лет двадцать, а всё носит газетку-то. Причём ему за это никто не платит.
Что тут за анархия творится? Как такое вообще может быть в наше время? Бардак по идее, но впечатление создается обратное, как от закономерного порядка. Правила эти опять же. Оглядываюсь и вижу не загнивающее село, а некий яркий срез серой обыденности, которая там, за лесом и полями осталась. Там оно движется, мельтешит, но блеклое и унылое, а тут – свободно и неторопливо дышит. Оно… И что это? Воздух легкий, но наполненный ароматами сена, парного молока, свежей рыбы и тысячью других оттенков, незнакомых мне, овевает и ласкает кожу. Я смотрюсь в заполненный водой след от копыта и вижу глупца, живущего не так, как ему хотелось бы. А как жить хочется – я никогда себя и не спрашивал.
– Ты чего? – Григорий обеспокоенно толкает в плечо.
– Пойдём пива купим. – Меня отпускает. – Только ты со мной. А то там…
– Ты чего, Машку испугался? – Ржёт, кабелина. – Да она ласковая, не обидит! А вот сменщица её, Дашка – та зараза, вредная и рука у Дашки тяжелая. – И, хитро прищурившись, выдаёт: – Хочешь, Машку приглашу с нами?
– Только попробуй! – Я замахиваюсь рукой, Гришка уклоняется, а я ему пенделя вдогонку. Что-то меня развезло, расслабило. Я с такими, как этот прыткий беззаботный малый, не общался раньше, по работе подобные типы не встречались.
На обратном пути мы застаём несколько человек у камня. Они суетятся возле сидящих на стульях двоих стариков и что-то громко обсуждают. С параллельной улочки сюда же выходит пожилой мужичок в пёстром, переливающемся в лучах закатного солнца халате. На руках лохматая собачка в белой вязанной кепочке. Мужик плотный, лицо перекошено неприязнью и брезгливостью, глаза спрятаны за круглыми темными очками. Он останавливается метрах в двадцати и начинает лихорадочно скармливать собачке сушки, которые достаёт из глубокого кармана, и после каждой старательно и нервно гладит животное, а то недовольно фырчит.
Винокуров, – догадываюсь я. – Барин.
– Чего это вы тут?! – прикрикивает, а собачка взвизгивает ему в такт.
Собрание тут же стихает и становится плотнее и тише. После короткого шушуканья, раздаётся отчетливый, с хрипотцой бас:
– Ну-ка, Засранчик, огласи волю Старых!
Из скучковавшихся сельчан, продираясь между ног, выбирается мальчуган в одних трусах, с взъерошенным чубом белых, как летнее солнце, волос, смешно вывалившихся из-под козырька старой офицерской фуражки. Он смело подходит к барину, подтягивает единственное, что есть на нем из одежды, и громко объявляет, приправляя каждую реплику угрожающим кулачком и изо всех сил стараясь выжать из детского голоска серьезные ноты:
– А мы тебе так говорим: иди домой и запрись! И носу своего не кажи! А не то мы нос-то твой оттяпаем и скормим его Варколаку!
Разворачивается по-солдатски и снова ныряет в кучку шушукающихся и посмеивающихся. Винокуров сгоряча доедает за псиной сушку и молча уходит. Видимо, конфликт тут старый и себя уже изживший.
– Что за Варколак? – спрашиваю я, когда мы отошли подальше, а у самого ладошки вспотели.
– А, – отмахивается, – сказка тутошная, детей им пугают. У кого Бабайка, а у нас Варколак.
– Оборотень?
– Ну, если по сказке, то оборотни Варколака стороной обходят. Да ты чего побледнел-то?
Смешно ему. Меняю тему:
– А правда, чего они собрались?
– Знамо чего. Предварительно по Ромашке решают. Послушание старших – одно из правил. На днях будут думать: как изгонять – все детали.
Оторопевший, останавливаюсь и не верю своим ушам:
– Не можете же вы выгнать ребёнка! Есть же соцзащита, ПДН. Куда она пойдёт? У неё же бабка живая!
– Да ты не шуми! – прихлопывает по спине. – Сделают, как надо. Найдут семью в городе из бывших наших, определят. Подключат связи – будет, как надо. Но за нарушение правил наказание одно – изгнание.
– Что за дикость.
– Да я тебя прекрасно понимаю. Но нас всё устраивает, мы привыкли. Скорее всего, и в столице найдется то, к чему привычные вы, городские, а для нас то покажется дикостью. Это нормально. Так бывает. Пойдем, сядем вон, на брёвнышки, оттуда вид хороший.
Его внезапно меланхоличные рассуждения меня успокаивают.
Мы садимся на брёвна, сложенные в два ряда и стянутые проволокой, я откупориваю банку пива, протягиваю Гришке и беру себе вторую.
Здесь и правда красиво. Солнце уже лежит за лесом. Голубое над головой тает в оранжевом на горизонте, а за спиной краями иссиня-чёрного покрывала тащит россыпью звезды, такое огромное – небо.
По одной банке мы выпиваем в полном молчании. Гриша ложится на брёвна. Я тоже.
Мимо проходят коровы, протяжно мычат, накручивая обосранными хвостами вензеля. Их встречают хозяйки, хлопают по бокам, разводят по сараям.
Пиво растворяется во мне, а я растворяюсь в пиве.
Молчание не было пустым, как, например, с Жориком – с ним оно всегда бестолковое и обременяющее, от такого хочется побыстрее избавится, а с Гришкой выдалось согревающее, ватное, почти осязаемое молчание. Мне хочется в нём плыть.
– Я ведь не здесь родился, – вдруг говорит Григорий с залипшим к небу взглядом. – В соседних Черёмушках. А сюда направили из полиции на две недели исправительных работ за мелкое хулиганство. Чистил кладбище, выкапывал могилы. Знаешь, как тут хоронят? – с песнями! Не весёлые, не думай. Но и не заунывные трубы и бум-бум, как обычно. Что-то местное, даже слов не разобрать, но за душу берёт и выворачивает, а потом одеваешь её, душу свою, как новую и новым человеком становишься. Здесь эти песни несколько баб поют и по наследству учат. Это нечто – честно, тебе нужно обязательно услышать. Теперь и в Черёмушках также хоронят – переняли значит.
Я был сухарём, но меня макнули в Ольшанку, и я будто переродился. Да сам бы не поверил! А? Нет, ты к Ольшанке не подойдешь. Тут нужно хотя бы месяца три прожить, чтобы суметь к ней просто приблизится. Без понятия, что там и как, но на Камушках не один родник – их несколько. Говорят, вода одинаковая, но я, сколько не пробовал из разных – вот кажется, что отличается и всё тут. Старые уверены, что подойти может только местный. Но я думаю, любой может, главное человеком быть…
Лежу, слушаю Гришку и понимаю, что хочу выговориться ему. Так же просто, как он мне. Но что я могу сказать? О разводе, который скосил мою жизнь? О том, как жена просила прощения, признавая себя дурой и уверяла, что сама бы всё рассказала. Но ведь есть столько неявных мелочей, о которых не говорят после измены, а именно они иссушали меня месяцами. А что, если бы… И нельзя переубедить себя, что значение имеет лишь то, что произошло, а не то, что могло бы произойти, потому что люди принимают те или иные решения только при смене обстоятельств, а не внутренних убеждений или чувств. И ты уверен, что если бы тот, другой, повёл бы себя так, как от него ждала она, а не так, как обычная скотина, то не было бы извинений и признаний – а лишь убеждение в правильности своего поступка. И вины за измену не было бы. Потому что я тоже не оправдал её ожиданий. Да, «С милым рай и в шалаше», но у этого убеждения есть конкретный срок терпения и точная конечная дата. Не достаточно быть просто хорошим человеком, не достаточно любить так, как от тебя ждут, а не так как ты можешь, нужно ещё и постоянно «развиваться», чтобы ожидания любимой женщины оправдывались.
Вдруг Гриша трясет головой, словно хочет сбросить оцепенение, и рассудительно говорит:
– Иногда достаточно просто быть хорошим человеком.
И я пугаюсь от того, что мог произнести вслух, потом немного от того, что Григорий читает мысли, но успокаиваюсь: он просто закончил свою фразу об Ольшанке и чудных правилах. Или всё же прочитал мои мысли?
– Вон смотри. – Показывает вдаль. – У леса. Да не, вон там, огонёк видишь?
– Вижу. Что это?
– Сейчас бинокль принесу. У Санька вроде был.
И быстро убегает к соседнему дому. Если бы не раздирающее его желание рассказать об этом огоньке, можно подумать, что по-большому торопится. Только мысль возникла, как у самого живот скручивает.
Взволнованный Гришка возвращается с биноклем и протягивает мне.
У самого леса, на опушке чернеет домик с трубой. В единственном окне маячит свет лампадки, еле живой. Колья оградки топорщатся в разные стороны.
– Там кто-то живёт? – Я удивлён.
– Обычно новеньким рассказывают эту легенду в первый же вечер.
– А я вчера проспал.
– Ну, слушай. – Гришка устраивается поудобнее. – Это история началась во времена войны. Той, что с немцами. Жил-был летчик Тимофей, прошёл всю войну, с орденами вернулся. И с женой. Вот так вот! Естественно не местной и вообще не русской. Правила и тогда были. Одинаковые для всех: герой ты или бандит – всё одно: сводят и расставляют на общем Собрании. Их изгнали. А так, как граница села проходила по краю леса, поселился он со своей Агнелкой прямо у леса и устроился работать на аэродром летчиком-испытателем. Аэродром в девяностых продали частнику и теперь там складские помещения, а тогда, после войны, здесь испытывали новые самолеты. Но кто-то из его начальства толи из-за зависти (жена-то красотка была), толи по каким другим причинам настрочил кляузу, и его повязали, как шпиона. Агнелка как раз на сносях была, и когда мужа забирали, обещала каждую ночь оставлять зажженной плошку на окне, чтобы, когда он приедет, издалека увидел, что они его ждут. Дочери, конечно, рассказала только половину правды: о том, что он был летчиком-героем. А про тюрьму не стала говорить. Придумала, что взяли отца в космонавты и что теперь он кружит на орбите и никак его отпускать не хотят, потому что никак замену ему не найдут. А огонёк оставляет, чтобы он оттуда, сверху, видел и знал, что его всегда ждут дома и не забывают.
Из сельских никто с ними не общался. Кроме одного немого мальца, оставшегося сиротой. И того хотели изгнать, но бабка Миланья не позволила, мол мальчишка инвалид, никому он, кроме нас, не нужен и пропадёт – пусть ходит, что с него взять, глупый. Даже Старые ни тогда, ни теперь не могут перечить воле тех, кто живет и жил в доме бабки Аксиньи.
И забыли про них.
Никто никогда к ним не ходил, не следили, да и не спрашивали, что там да как. Пока однажды не заметили, что дом-то уж сгнил, развалился в труху, а труха поросла травой. А немой, уже будучи мужчиной в возрасте, всё бегал туда. И его спросили однажды: а куда же ты бегаешь? И тот на пальцах показал, что к могилкам бегает. Так сельчане узнали, что жившие в изгнании давно уж померли, да вот только сила их любви и надежды была такова, что каждую ночь зажигала тот самый огонек для мужа и отца, чтобы тот знал: его всегда ждут. Мираж это или ещё что никто не ведает, но Старые запретили с тех самых пор ходить к дому ночью и прописали запрет в правилах. А днём на том месте ничего нет.
Гришка заканчивает легенду, а я ещё раз смотрю в бинокль, и мне становится как-то не по себе. Понимаю, что бред и сказка, но, по сути, из сказочного только волшебное появление домика каждую ночь, а остальное похоже на реальную историю. А домик-то вот он. И огонёк. Вот если днем посмотреть…
– А смотреть туда днём не запрещено?
– Нет. – Григорий смеётся. – Смотреть кто ж тебе запретит? Смотри.
– И что увижу?
– Ничего.
Про себя решаю, лучше не смотреть в ту сторону днём. Не нужно проверять на прочность материалистическую модель своего мироустройства. С ней как-то спокойнее. Протягиваю Гришке очередную баночку пива, тот с удовольствием принимает.
– Какие тут все умелые и особенные. – Звучит так будто жалуюсь, но на самом деле я задумываюсь: а прижился бы сам? Что я такого умею, чтобы здесь пригодилось?
– Да брось ты! – Григорий суёт банку аккуратно между брёвен, вскакивает и, подпрыгнув, приземляется в присядке. Руки в стороны, сам улыбается: – Вот я ничего не умею!
В животе снова бурлит.
– Слушай, а тут поближе нет туалета? А то я наверно до тёти Вали не дотяну.
– Прижучило что ль? – Гришка поднимается и показывает за ближайший сарай. – Сходи в Саньков. Он против не будет.
Еле добегаю до уличного туалета, благо тут он не на другом конце огорода. Без стула – обычное очко. Ага, крючок есть – закрываюсь.
А через пять минут, сразу после того, как я дёрнулся в поисках бумаги и с облегчением вздохнул, наткнувшись на рулон на полке, к сортиру кто-то подходит, и воняет псиной. Я покрываюсь холодным потом. Грубый, но бархатный рык рождается сначала внутри меня, в самых кишках, заставляя их трястись, и только потом слышится снаружи. Звук медленно нарастает. Крючок начинает трястись, позванивая о петельку. И ноги тоже трясутся. Я хватаюсь за ручку, прибитую к брусу. Паника овладевает мной без малейшего сопротивления. И сам того не ожидая, я кричу. Но как только завываю от страха, рычание прекращается, и зверь убегает.
– Ты чего такой бледный? – спрашивает Гришка, когда я возвращаюсь и залпом допиваю начатую банку.
– Да там кто-то закричал. – Голос дрожит. – Я испугался.
– А. Санёк поди опять баб по кустам зажимает.
– Да, похоже. Я наверно пойду. Завтра вставать рано. На рыбалку с Петрухой идём.
– Ну, давай!
А вслед мне кричит:
– А хорошо сегодня посидели!
Я ускоряюсь. В надежде, что тётя Валя не будет поджидать, проскальзываю в дом. Включаю свет. Не думать о волках! Не думать о бобрах, нападающих на людей. Не думать о Варколаке! Собаки здесь не все мелкие, сам видел. На привязи никто их не держит. Через пару домов от деда Макара выбегал чёрный такой, здоровый, на трёх ногах. Вот он вполне может так рычать. Хоть и не лаял ни разу и агрессии не проявлял, но кто ж их, собак, разберёт, чего у них на уме собачьем.
Чищу зубы – щётку к щёткам. Телефон ставлю на зарядку туда, где ему и положено. Часы – на мельницу. Раздеваюсь, забрасываю всю одежду в шкаф. Выключаю свет. Ложусь голышом, накрываюсь одеялом до самого подбородка. За окном белый диск луны пялится на меня, а пятна на нём шевелятся и морщатся. Нет уж – накрываюсь с головой.

День третий


Спал или нет – не помню. Одно точно: ещё до того, как Петруха постучался, я лежал и грезил о том, чтобы он забыл, обиделся, передумал – да что угодно, лишь бы не звенело от стука окно. Но, разбудив головную боль, оно зазвенело.
Сборы проходят в тишине. Я качаюсь, с трудом держась на одной ноге. Нюхаю носки – бодрит, но ненадолго. Натягиваю кроссовки, потом трусы и всё остальное. В сенях выпиваю целый ковшик воды. Отлично.
Выйдя в прохладу зарождающегося утра и увидев Петруху в куртке с капюшоном, в сапогах, с пакетом и удочками, я ёжусь, вздрагиваю всем телом и возвращаюсь под крышу. Хватаю кофту, висящую в шкафу для соблюдения правила “Каждой твари по паре”, натягиваю на себя, понимая, что мала. По пути стаскиваю с вешалки с сетками рюкзак и, выйдя снова на улицу, протягиваю вещь Петру:
– Дарю.
Мальчишка несколько секунд хлопает оторопело глазами, потом хватает и торопливо перекладывает снасти из пакета. И только, когда мы отходим от последнего сельского дома, пересекаем луг с горящей в утреннем солнце росой, он, словно опомнившись, благодарит, а через минуту повторяет:
– Нет, правда, дарите? – спасибо!
– Бери-бери. – Отмахиваюсь и, даже несмотря на то, что идёт он впереди, а я вижу только спину, уверен, что с лица подростка не сползает довольная улыбка.
Носки мокрые, в обуви хлюпает. Нас провожают неугомонные петухи, а встречает зябкий рассвет.
Мы долго идём вдоль реки, переходим её по навесному мосту. Потом по тропе взбираемся на холм, а там – чёрный, колючий лес. Я останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, и оглядываюсь. Село, такое крохотное, спит ещё, как котенок на ладони. А вокруг, куда ни глянь, бесконечная, тяжеленная ширь полей – до головокружения, до боли в пояснице.
– Здесь шагов тридцать не дышите! – громко предупреждает Пётр.
– Это ещё почему? Свалка?
– Да не, мы в лесу не мусорим – это плохо. Тут трава растёт запретная. Нигде такой не найдёте. Её можно срывать только бабе Аксиньи, а чужим даже дышать опасно рядом. Вот тут, всё, я серьезно! — он показным движением зажимает пальцами нос и надувает щеки.
Глубоким вдохом набираю в легкие воздух и отсчитываю про себя тридцать шагов. Петруха поначалу следит, поглядывая через плечо, но как только отворачивается, я специально дышу, отчетливо чувствуя незнакомый аромат пряных трав. Вдох – на зло всем запретам! Ещё один – на зло Петрухе, а особенно его хитрому деду. И ещё разок – на зло шефу.
– А чего ж тогда повёл меня опасным путём? – спрашиваю, когда прошли запретную зону.
– Вы же можете полминутки не дышать? И вроде не дурак. Вот через камушки не поведу, хотя я всегда через Ольшанку срезаю, так к пруду короче дорога. А не поведу, потому что там вы не пройдёте.
– Мне уже третий раз говорят, что я там не пройду! – Это на самом деле раздражает. – А может я король Артур, а Ольшанка – мой меч в камне, мой Экскалибур?!
– Экскалибур – это не меч в камне. – Рассудительно и спокойно утверждает Пётр. – Экскалибур Артур уже потом получил. И вы не избранный.
– Вот умеешь ты на мечту нагадить.
– Вы же взрослый, а взрослые не мечтают – они планируют. Вот знаете, о чём Ромашка мечтает?
При упоминании юной художницы, веко дёргается, а настроение, которое стало подниматься после нарушенных исподтишка правил, снова опустилось ниже плинтусанос повесило.
– Наверно, в художественный техникум поступить? – безразлично предполагаю я.
– Да, но она знает, что вряд ли это возможно.
– Это ещё почему? – Моё холодное притворство разрушено. – Её могут за один талант взять, не смотря на плохие оценки по остальным предметам. Иногда делают исключения.
– Да при чём тут оценки? Она единственная родственница бабки Аксиньи, и именно ей заселятся в тот дом у дуба после смерти нынешней хозяйки.
– А как же изгнание за непослушание? – Во мне начинает расти безрассудное недовольство от деревенской глупой несправедливости к ребёнку.
– За ней приглядывать будут. У Старых везде есть глаза и уши. Это хорошо. И когда настанет день, её призовут.
– А разве она не может просто отказаться?
– Вы не понимаете. У вас никогда не было предназначения. Быть следующей – её призвание, её суть. А от сути не отказываются. Вот у вас есть, например, мужская суть. Вы же не откажитесь от неё?
Не по возрасту скучные нравоучения Петра меня остужают и усыпляют, и я решаю отойти в кусты, чтобы отлить. Парень останавливается, ждёт.
Я замечаю в кустах шиповника два покосившихся креста, торчащих из земли, держаться на честном слове: тронь и рассыпятся.
– Эт что?
Пётр прослеживает за моим взглядом:
– Могилки Агнелки и Тимохи, её дочери.
Я осматриваюсь: на этой поляне вполне мог бы поместиться гипотетический дом. Как, впрочем, на любой другой, что мы прошли. Не факт, что я наблюдал накануне вечером именно это место, но неуютный холодок всё равно пробегается по загривку.
– Странное имя для девочки.
– Назвала в память о муже.
Мы продолжаем путь по холму вдоль леса. Внизу стелется полосой, повторяя изгибы ручья, густой туман.
Подозревая, что Пётр неплохо осведомлен о той части легенды, которая основана на реальной истории, я решаю продолжить расспросы. Хотя вероятно у каждого жителя села припасено деталей и домыслов предостаточно, и что-то мне подсказывает: каждый готов поклясться в истинности именно его версии.
– Кстати, о муже. Не в курсе, за что же всё-таки посадили Тимофея?
– В курсе конечно. Из-за Агнелки. – После минутного молчания Пётр всё же снисходит до пояснения: – Однажды он привёл её на новогодний концерт для лётчиков и их семей. Красивый трофей в импортном платье, пахнущий незнакомыми духами, - она свела с ума добрую половину мужского лётного состава. Но именно начальник аэродрома положил на неё глаз. Даже наверно оба глаза. Плохо это. Сфабриковали с другом-особистом дело против Агнелки с свидетельствами шпионажа, а муж взял вину на себя, чтобы беременную не таскали по допросам и изоляторам. Кое-кто поговаривает, что, когда его уже забрали, она ходила к начальнику и просила того скостить срок, но больше о Тимофее никто и ничего не ведает.
Я понимаю, что доносчик никоим образом не мог повлиять на тюремный срок, и что Агнелка, этого не зная, пыталась сделать хоть что-то единственным доступным ей способом влияния на того, кому приглянулась. Но мальчишка, по моему, слишком мал, чтобы с ним обсуждать подобное, да и мне не очень-то хотелось.
– А что по поводу дома?
– Вы про загадочный ночной огонёк? Лично я уверен: это природный феномен, потому что появляется в определенное время и при определенной погоде, не каждую ночь.
– И никто не проверил?
– Неа, боятся. Оно того не стоит.
– А ты не боишься?
– Мне не интересно. Вот дорога на камушки. – Показывает на колею, пересекающую тропу и исчезающую в чаще леса.
Я останавливаюсь, неожиданно - даже для себя. Как только мальчишка напомнил о волшебном, непокорном роднике, всплыли и насмешки над моей "исключительностью", в вместе с ними вскипело врожденное превосходство городского человека над необразованной деревенщиной. И я сворачиваю.
Петруха, естественно, в замешательстве, но через пару секунд догоняет:
– Да поймите вы: ни один живой человек не в состоянии без привычки подойти к Ольшанке!
– А я не боюсь! – Вот и посмотрим, что за "кладбище домашних животных" вы оберегаете.
Пётр лишь бессильно фыркает, но семенит следом. И вот я, обожжённый крапивой, исхлёстанный сучьями, вылетаю на небольшую поляну ежевики. Следом парнишка. И мы тут же атакованы роем разбуженного комарья, голодного и готового растерзать на кусочки, а кусочки высосать досуха. Пётр, отмахиваясь руками, показывает на тропу, и мы ныряем в лес.
Я иду первым, иду уверенным, широким шагом. Это ненадолго. Вскоре шаг становится короче, а дыхание отрывисто, будто я взбираюсь в гору. Но меня таким дешёвым фокусом не отвлечь. Тут я начинаю замечать среди деревьев валуны, разбросанные тут и там, поросшие мхом и освоенные насекомыми. Некоторые из камней огромные, размером с копировальный аппарат, другие небольшие, с футбольный мяч. Мне даже начинает слышаться журчание воды. Неужели Ольшанка близко? Дойду все-таки? Я задираю голову - ни клочка неба сквозь густые кроны. Сумерки, приторные в своём желании воспрепятствовать мне, облепляют: шевелят волосы, наполняют карманы, давят на плечи. Я вдруг явственно осознаю, что нахожусь на краю скальной пропасти и столбенею. Смотрю и вижу сочную траву, деревья с грубой корой, валуны в трещинах, с белыми боками - ни рытвины вокруг, но мозг настойчиво убеждает: шевельнешься и сорвешься с обрыва, вниз, на острые камни. Ноги дрожат, и я отчаянно ищу опору. Заставляю себя сделать несколько шагов назад - немного отпускает. Я в ужасе несусь обратно: по тропе, через поляну, в колею. Выбравшись из леса, чувствую прилив тошноты, и меня выворачивает. Падаю на колени. Подоспевший Пётр протягивает пластиковую бутылку с водой. Одно утешение для уязвленной гордости, возникшей на ровном месте: никто из живущих не смог.
Весь оставшийся путь до пруда мы идём в такой нужной и важной для меня тишине, без бабских "я же тебе говорил" и прочей унизительной мишуры. Спасибо тебе, Петруха.
А начинаем мы рыбалку с бутербродов. Расположившись на камышовом берегу, наворачиваю самую вкусную в своей жизни варёную колбаску, сладковато-солёный сыр и чёрный хлеб с тмином. Божественно!
Пётр разворачивает голенища, раскладывает удочки, настраивает рыболовные снасти:
– На рыбалке-то были раньше?
Еле сдерживаю чуть не слетевшее “А как же! Да я рыбак заядлый!”:
– Один раз. В детстве.
– Это хорошо. – И вот поди разбери: о рыбалке он или о том, что не солгал. – Я вам пятиметровую наладил, червя насадил. Сам-то в воду зайду, а в кроссовках лучше с берега – вон туда ступайте, где повыше: там не так мелко у берега.
Прохожу к указанному месту, закидываю удочку и присаживаюсь на обрывистый, с метр до воды, берег, на приутюженную траву.
Тишина. Солнце уже целиком висит над горизонтом. По водной глади шмыгают жуки, скользят от одного облаку к другому – не думая о грядущем, без воспоминаний о прошедшем, но не похоже, чтобы чувствовали они себя застрявшими, брошенными и одинокими. А мною вдруг овладевает именно то одиночество, о котором рассказывают фантасты, описывая межзвездные полеты. Я космонавт, оторванный от пуповины корабля. Я пустота Вселенной. И не скажу, что одиночество моё пресное. Нет! Пресным может быть одиночество тех, кому нечего делать, а у меня жизнь бьёт ключом! Постоянные командировки, похвала шефа за очередное выполненное задание, выслушивание его жалоб на судьбу, выслушивание трёпа Жорика, подписи, подписи, подписи… Я состою в сотнях комиссий: выдача, списание, уничтожение… Моя подпись атрофировалась до косой черты с точкой, а в моём одиночестве появился кисловатый привкус лимона. Когда я прихожу домой, то становлюсь клопом-водомеркой, тишиной Вселенной. Да и был ли я кем-то другим вне дома? События, слова любых оттенков, чужие мнения – всё обтекало меня… Я в невесомости...
– Э! Эй! – Сквозь дрёму слышу крик Петра. Может клюёт? Открываю глаза и вижу стремительно приближающиеся облака. Уже поздно что-либо предпринимать – я сжимаюсь и плюхаюсь в воду. И что обо мне подумает мальчишка?
Стыдно. Уснул на рыбалке и свалился в воду. Можно сказать, чуть не утонул: нахлебался тины и ряски. Весь промок. Одежду, конечно, посушили на ветках, ну а как вернуть прежнего меня? А нужно ли? А был ли он, тот прежний, мной? Почему меня так волнует обида Маришки? Я старательно прятался от неё, но нет – хлещет и хлещет по жесткой оболочке, скорлупе, а та уже трескается, требует извинений. Наверно и следовало бы. Сразу. Или ещё не поздно? И даже её, сироту, ждут в каждом доме. Даже Тимофея, который давно сгнил в тюрьме, ждут иногда. Пусть в определенную погоду, но ждут! А ждёт ли кто-нибудь меня? Шеф? – не, он ждет черенков и вина, не меня. Может кота завести? Хоть он будет ждать… Я бы не ждал. Может бабка Аксинья ждёт именно таких, как я?
И всю дорогу с неудавшейся рыбалки, (а Петруха настоял проводить меня), мы идём молча, а в голове глубже и яростней пускает корни мысль о доме на отшибе возле одинокого дуба. И о бессмысленности и пустоте прожитого клочка жизни.
Кого-то подобные мысли гнетут, подавляют, а меня заставляют пошустрее перебирать ногами. И я уже несусь как ужаленный – так люди радуются волнующим переменам, подаркам или путешествиям, а я впервые после развода чувствую себя живым и в то же время абсолютно готовым поставить жирную точку.
Но сначала к Маришке. Попросить прощения! А вот и село. Я уже задыхаюсь. Давно так не бегал. Собачье растерянно провожает взглядом, решив наверно не тратить время и силы на какого-то идиота. Кажется, этот дом показывал Гриша. Сейчас она живёт тут.
У крыльца перевожу дыхание. Сердце бешено колотится, но усталость быстро отступает. Вхожу без стука в сени, и со стен, куда ни глянь, на меня осуждающе смотрят портреты удивительной фотографической точности. На время я зависаю в прострации. Сколько так стою, разглядывая гипнотизирующие рисунки, не знаю, но из оцепенения меня выводит появление бабушки, сгорбленной, в домашнем халате и с добродушным, умиротворенным лицом.
– Я к Маришке, – тороплюсь объяснить своё присутствие.
– Нету её. – Достаёт из кармана очки и, надев, ещё раз внимательно меня рассматривает. – На камушки убегла. Ранёхонько. А ты случаем не тот грубиян будешь…
– Тот-тот, – обрываю я, а внутри у самого что-то ухноло, опустилось. Присаживаюсь на стул, потому что усталость внезапно возвращается.
– Детишки-то у тебя есть свои?
На этот вопрос у меня есть заготовленный ответ. Обычно я отчеканиваю его, как заученных назубок стих, и держу неглубоко, чтобы вот на такой случай быстренько, на автомате, на “отстань” выдать и забыть, но сейчас, нехотя, достаю с задней полки, откручиваю ржавую крышку:
– Мне всего двадцать девять, вот лет через десять, когда будет свой бизнес и доход от вложений, на который можно жить, не проверяя чеки у кассы продуктового магазина, вот тогда я начну задумываться о ребенке, а сейчас… зачем?
Начал, сидя в сенях с опущенной виновато головой, а закончил уже на улице. Действительно: зачем? Сначала накидываешь поводья, привязываешься, привыкаешь… чувствуешь, а потом ослабляешь, потому что веришь, потому что доверяешь. А она предаёт. И ты уже никому не веришь и никого не подпускаешь. Ты заперся. И тут малявка начинает стучаться. Малявка с чёрными, как гладь пруда, глазами, с карандашами за спиной. Ты кричишь: Уходи! И она уходит. Но дверь уже приоткрыта, потому что ты видел облака в её глазах, а ведь это именно то, что тебе так не хватало.
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 822
Репутация: 1327
Наград: 64
Замечания : 0%
# 11 22.05.2020 в 18:01
Древнее дерево со стволом в три, а то четыре обхвата – оно уже было таким, когда бабка Миланья сетовала на изгнанных влюбленных. Вряд ли дуб присутствовал при закладке камня, вокруг которого строились уверовавшие в чудеса здешних мест, но он вполне мог быть свидетелем первого Правила, и уж точно он повидал многое. Глядя на дерево, нисколько не сомневаешься в его величии.
Тот угол дома, у которого рос дуб, приподнят, фундамент вспорот корнями, а гладкие, без покраски, доски, покосились, обнажив глину с соломой, а кое-где серые бревна. Дверь без крючка с висящем на ручке тяжелым замком. Окно без ставней со стеклом и не пыльным, но не пропускающем дневного света, оно отражает лишь то, что снаружи, оставляя в тайне то, что внутри. А другой край дома наоборот, будто хочет скатиться с пологого пригорка, наклонён, опущен, но цепко держится. Крыша обшита старыми листами жести, настолько сгнившими, что через дырья и швы проросли крапива и пижма. У дома растут кусты смородины и шиповника. И никакой изгороди.
Я с полчаса просидел на лавке, пока бабка Аксинья не соизволила выйти. Она заразно и долго зевает, не прикрывая рта, уперев одну руку в бок, а второй придерживая половик, а глазки, мелкие и озорные, пытливо меня изучают. А я изучаю её. На голове выцветший платок, завязанный сзади, седых волос на удивление мало и судя по тому, что спрятано под банданой, волосы жидковаты. И мне кажется, что эти русые волосяки шевелятся! Только скошу взгляд на вязаную кофтейку, натянутую поверх сиреневого халата, змейки волос тут же заправляются сами собой за ухо. Смотрю точно на них – лежат смирно. Опускаю взор на дырявые чулки и тапки с ушами спаниеля – выплясывают ламбаду. Поднимаю глаза – само спокойствие. Но это точно не все странности. Я уверен: их вагон и маленькая тележка внутри дома.
На вид Аксинье лет восемьдесят, но глаза уж больно свежие, искрятся, словно детские, наивные, но стоит только вспомнить, что к старухе приходят те, кто чувствует приближение смерти, как поджилки сводит трясучка от суеверного страха. Но я не слышал зова могил. Я пришёл за другим.
– Зачем пожаловал? – Она достаёт из щели над дверным косяком папиросу, уже раскуренную, садится рядом, складывает возле половик и затягивается.
Язык немеет. Я не могу выдавить из себя ни звука. Ладони прилипают к коленям.
– Да ты травы моей нанюхался! – Смеётся. По-доброму. – Однажды ты войдёшь в мой дом. – Кивает, соглашаясь с собой. – Но не сегодня. – Наклоняется к джинсам, тянется дрожащей рукой с тлеющей папиросой. Я напряжён. Я обездвижен. Но замечаю, что она щелбаном отправляет кого-то со штанины в свободный полёт, наверное клеща. – Он тогда уже не будет моим. – Оглядывается за спину, любовно поглаживает завалинку и кричит, не поворачиваясь ко мне: - Ступай!
Меня словно ошпарили: вскакиваю и ухожу восвояси.
Тётя Валя уже поджидает: с осуждением и упреками в одном кармане и вкусным обедом в другом. Ем без особого аппетита, вполуха слушаю щебетания: да почему не предупредил и ушёл рано, ешь лучше, а то щупленький какой, и вот чайку попей обязательно, с шиповником и смородиной – всё своё, с грядки.
Захожу к себе, забираю часы, телефон, достаю визитку таксиста, звоню: он сможет подъехать завтра к десяти утра. Завтра так завтра.
И начинаю бесцельное брожение по селу. Собаки меня игнорируют, только местные иногда тыкают пальцем и рассказывают друг другу о том, как я облажался на охоте, окунулся на рыбалке, визжал в туалете. Или я это напридумывал, а они шушукаются совсем о другом. Мне как-то неважно. Мне с ними картошку не сажать. Ну вот, уже и фразочек деревенских нахватался. Захожу в магазин, покупаю мармелад. Маша улыбается, но видя на мне маску серьезной сосредоточенности, а может быть маску принца меланхолии – думаю, обе эти маски вполне ужились бы на одном лице, – решает не шутить и не заигрывать. На обратном пути снова захожу к Маришке, и её всё ещё нет. Потом иду к дому деда Макара, стучусь громко в дверь, по окнам, обхожу со стороны двора, заглядываю в сарай, баню, туалет – ни души. Кричу Петра – ответа нет. Может ушёл встречать деда? Я сажусь на стопку аккуратно сложенных очищенных б/у-кирпичей позади туалета, достаю зеленую мармеладку и, посмотрев сквозь неё на солнце, закидываю в рот. Яблочная.
А может надрать лозы у Гришки, а про вино доложить, что кончилось или пропало, зауксусилось? И когда это я начал так халатно относится к заданию?
И должно быть мои мысли мгновенно достигают ушей шефа. Входящий от него.
– Ну что там?! – Зло. Раздражённо.
– Жду деда. – Безразлично. Устало.
– Они что там в своих Черёмушках… Кем они себя возомнили?! Так, берёшь деда за шкирку и вышибаешь из него всё, что мне нужно! Понял? Хватит сюсюкаться. Действуй, как умеешь! Всё. Давай.
Убираю смартфон и чувствую, как во мне зарождается беспокойство. Где-то я уже слышал это название… Черёмушки… Осознание бьёт разом по всем органам, не оставляя и грамма расслабленности. Я включаю GPS и с дрожащими руками наблюдаю, как загружается карта. Прошибает холодный пот. Слёзы беспомощности наворачиваются и застывают в глазах. Я не в том селе! На как же так вышло? Значит и дед Макар не тот?! Лихорадочно прокручиваю в голове все события со дня приезда в попытке обнаружить хоть малейшую зацепку, по которой я бы понял, что нахожусь не там. Ничего… Я кретин! Опустошение сменяется ненавистью к себе из-за очевидной глупости, но вызванные в памяти люди, начиная с алкаша и заканчивая бабкой Аксиньей, их поступки, слова вызывают во мне невольную улыбку. Эти дни прожил не зря. Ведь ещё никогда я не чувствовал себя настолько живым, как последние дни. Это там, в мегаполисе, уже пару лет мертвецом на автомате прожигал время, а тут меня так встряхнули, что похороненный глубоко внутри, радующийся когда-то каждой минуте, проведенной с красавицей женой, проснулся и уже не желает обратно в ту “коробочку”, о которой говорил Григорий.. Вот поэтому я, сбитый с толку, пошёл к бабке Аксиньи, готовый войти в дом. Но на самом деле, не смерти я ждал, а испугался стать снова живым.
Перебирая контакты в телефоне, задерживаю палец над именем бывшей. Не долго думая, жму. Гудок. Второй. Третий. Не возьмёт?
– Алло. – Неуверенный голос. Такой родной, самый дорогой на свете.
– Привет. – Я взволнован. Что ей сказать?
– Как ты? Не думала, что позвонишь. По делу или как?
– Хотел спросить… – Тысячи слов комком застревают в горле и ни одного из них не разобрать. Вопрос срывается сам, проскальзывает мимо осмысливания: – Ты ждала меня?
Зачем? Зачем я это спросил? Когда ждала? Поймет ли, что я имею в виду после развода? В затянувшейся тишине слышу лишь шмыгание носа. Тяжелый выдох.
– Ты не поверишь. – Пауза, возможно отвернулась и прикрыла трубку. – И сейчас жду.
Я резко сбрасываю вызов. Будто сообщили о смерти. Нет-нет-нет, мне послышалось. Я облокачиваюсь о стену туалета, задираю голову вверх и прикрываю глаза. Дышу глубоко. Хочу, чтобы здешний воздух пропитал меня, каждую задохнувшуюся свинцом от выхлопных газов клетку. Каждую закоптившуюся клеточку.
Теряю счёт времени. Не сплю, но пребываю в пограничном со сном состоянии: плыву по реке, а пейзажи на обоих берегах проносятся в ускоренной перемотке. Сердце почти не бьётся.
Вздрагиваю от того, что рядом кто-то присаживается. Приоткрываю слипшиеся глаза. Уже вечер. Сумерки. Небо на горизонте огненно-красное, облака над лесом похожи на тлеющие бумажные комки.
Я не поворачиваюсь к подсевшему. Ещё не очнувшиеся инстинкты подсказывают: не поворачивайся, не надо. Он сидит на расстоянии вытянутой руки, сидит так же, как и я. Как человек. И ростом с меня. Но весь в тёмной шерсти. И воняет псиной. Краем периферийного зрения отмечаю вытянутую морду и торчащие на макушке уши. Паники нет. Страха тоже. Незнакомец закидывает ногу на ногу и спрашивает:
– А чего не внутри?
– А чего не рычишь? – Меня так просто врасплох не застать.
– Так ты ж не внутри – вот и не рычу.
– А ТОГДА зачем рычал?
– Так надо былоПомочь хотел.
– А.
Я уже окончательно мирюсь с тем, что естественный в подобном положении страх проходит мимо, а напоминает о его остывающих следах лишь небольшая дрожь в руках и частые почесывания.
– Не понимаю, – делюсь с досадой, – как я попал не в то село?
– Там на шоссе двойной указатель. – Объясняет, разжевывая каждое слова, как учитель первоклашке, без усмешек над незнанием. – “Черёмушки 7” – сверху, а ниже наше село с цифрой “3”. Ну а Владимир Петрович, понятное дело, подумал, что село по верхнему указателю ближе, на цифры внимания не обратил. И не он первый так ошибается, не серчай на него. А больше указателей и нет. Был, конечно, у остановки, но в прошлом году его снёс Кащей на своём Урале с люлькой. Так прямо люлькой и снёс. Обещают к дню осеннего равноденствия восстановить. Знак.
Привыкнув, я даже слегка осматриваю его: волчья морда, лапы на груди сложены, чуть горбится. Высказываю вслух догадку:
– Варколак?
Скалится. Протягивает лапу.
– Серёга?
Жму.
– Так ты... волк?
Варколак хмыкает и щёлкает зубами:
– Вообще я бобёр. Очень-очень старый бобёр. Но бабка, другая, не та, что сейчас, меня давным-давно превратила в человека. Случайно. Извинялась долго потом. Правда я разговаривать не мог, но к людям привязался. Даже с одной девочкой подружился. Однажды меня чуть не убил злой дядька. Не из наших. И тогда меня та бабка обратила в волка. Чтобы постоять за себя мог. Вобщем, история долгая, запутанная. Может быть потом расскажу.
Он замечает пакетик с мармеладом, принюхивается, без слов спрашивает разрешения, я кивком разрешаю.
– Апельсиновая, – хвалится огромный волк.
– Вот скажи, – я в конец расслабляюсь, совершенно не отдавая себе отчета в том, почему так спокоен, – ведь нормально в материальных ценностях стремиться сменить положение на лучшее? Дом попросторнее или с более удачной планировкой, машину покомфортнее?
– Так-то оно конечно да, – соглашается Варколак.
– А вот в ценностях отношений все не так. Когда кто-то видит возможность сменить положение на лучшее, то не задумывается о том, что прежние-то рушаться. А минусы – они же у всех есть, это тебе не машину купить дороже – в ней, естественно, будет и движок мощнее и обшивка – кожа и ржаветь не через 5 лет начнет, а через 10 – в ней всё лучше. А в людях не так. В людях первое время видишь только плюсы и уверен, что меняешь на лучшее, ведь тот прежний-то с кучей минусов, а этот вон какой красавчик: и положение прочнее и что главное – ПОТЕНЦИАЛ есть! И от эйфории она теряет голову и забывает о том, что было. Конечно она хочет для себя лучшего. Можно ли женщину в этом винить…
– Ты так и не простил её?
– А как я могу её простить, если себя не в состоянии?
– Приляг. – Волк хлопает передними лапами по ляжкам, и я прикладываюсь на его жесткую, но такую уютную шерсть. Он начинает гладить мои волосы и негромко навывать мелодию колыбельной. Такую грустную, что я с удовольствием проваливаюсь в сон.

Просыпаюсь я уже в своей кровати. Меня трясет за плечо Григорий и торопит:
– Вставай быстрей! Там Собрание! Голоса поровну разделились. Нужен голос со стороны, от чужого.
– Какое собрание? – Я протираю глаза. – Как я сюда попал вообще?
Гришка щёлкает перед моим лицом пальцами и тормошит сильнее, кидает на кровать рубашку.
– Давай шустрей! По дороге объясню.
Оказывается, решают вопрос об окончательном изгнании Маришки, а мой голос может стать судьбоносным для девочки. Григорий своим суматошным говором никак не даёт мне сосредоточиться на том, что было вечером. А не приснился ли мне разговор с Вароколаком?
– Чего так рано-то? – На часах пять утра. На улице прохладно, дует сильный ветер. Небо пасмурно, заволочено тяжелыми тучами. То и гляди прорвётся дождём.
– Утро вечера мудренее! А нам ещё до работы кучу дел по дому переделать надо: коровы, свиньи…
– Понятно-понятно. – Я отмахиваюсь от постоянных потягиваний за рукав. – Да иду я, иду!
Народа у камня собралось человек сто, а то и больше. Деловитое бормотание прерывается при моём появлении. Толпа расступается и меня пропускают к камню, у которого кружком сидят на стульях пять стариков и рядом стоит заплаканная Маришка.
Это представление походит на спектакль. Меня охватывает и не отпускает ощущение спланированного действия. Кто-то явно дёргает за ниточки, все играют по сценарию, а я знать не знаю своей роли. Как так голоса разделились, если девочку обожает всё село? С какой стати вообще голосуют, если за нарушение Правил наказание безусловное? Или на эти вопросы есть обоснованные, разумные ответы? По лицам собравшихся я понимаю: даже если и есть, меня посвящать в них никто не собирается.
Невозмутимо осмотрев приглашенного, старцы склоняются и начинают полушепотом совещаться. Причем говорят одновременно впятером. К ним из толпы подходит сонный мальчишка. Засранчик, – вспоминаю я глошатого Старых. Только теперь одет потеплее: в кофте с длинными свисающими рукавами, но всё в той же фуражке. Один из стариков приобнимает мальчонку и подтягивает к себе. Через минуту они замолкают, старик хлопает сорванца по спине и говорит тихим, но уверенным голосом:
– Засранчик, донеси нашему гость волю Старых.
Мальчишка подходит ко мне почти вплотную, поднимает голову, придерживая фуражку, и заявляет:
– Тебе, дядя, надо выбрать, с кем Ромашка пойдёт в изгнание.
Засранчик с жалостью смотрит на Маришку, потом снова на меня и продолжает:
– Мы отдадим её участковому. Либо тебе. Но только в том случае, если она сама захочет.
И отступает, сделав широкий шаг назад. Даже если до того кто-то кашлял, скулил или грыз семечки, сейчас же толпа смолкает. Я слышу поскрипывания калитки. И завывание ветра. Теперь программа этого цирка ясна: надавить на жалость и сплавить художницу мне. Но почему именно мне? И почему бы собственно… нет?
Поворачиваюсь к Маришке. Та смотрит куда-то в сторону, отчуждённо. Волосы не заправлены заколками, не собраны в хвост, не заплетены в косички – развеваются безумно и безудержно в порывах ветра. Она похожа на отражение маленького солнца в беспокойной воде. Теплое платье, но без рукавов. Руки в мурашках. Подхожу к ней ближе. А может быть и правда, забрать Ромашку? Старые наверняка уже знают, кого привлечь, чтобы с оформлением не возникло проблем. Смогу ли я, разбитый предательством, не разбить и не предать? И как заслужить её доверие, если знакомство начал с обиды?
Маришка поворачивается ко мне. Чёрные, бездонные в предрассветных сумерках, глаза подкашивают, я опускаюсь на колени, беру детские ручки в свои как можно нежнее.
Мне страшно. Я трижды был близок от смерти за эти три дня, причем в последний раз по своей воли, и то не боялся так, как сейчас. Боюсь снова начать верить людям, доверять им. Я обидел тебя, потому что защищался. Оберегал своё высохшее мужское сердце от капли твоего детского, доверчивого сердечка. А я уже привык жить за закрытой дверью. Поэтому прогнал тебя. Прости. Но я, как никто другой, знаю цену доверию и могу поклясться, что позабочусь о тебе. Если позволишь.
– Прости меня, – говорю вслух только эти два слова, но Маришка слышит и все остальные. Это видно по изменениям в её лице, по тому, как оно оживает и расцветает.
Я поднимаюсь, беру её за руку, и мы уходим. Сельчане провожают нас одобрительными взглядами. А когда мы отходим достаточно далеко, позади доносится гул расходящегося Собрания.
– Ты пахнешь табаком и мармеладками, - говорит Маришка.
– Я не курю, а мармелад купил для тебя. Как твоя фамилия?
– Ромашкина.
– Ясно. А ты знаешь, где твои документы?
– В сельсовете.
– Значит часиков в девять сходим в сельсовет, а в десять за нами приедет такси. А пока соберём твои вещи и можно подождать у меня. Но если честно, я даже не знаю во сколько заканчивается действие ночного правила в том доме, где я живу. Так что ты свои сандали лучше ставь рядом с моими, а не то пропадут. Да, поверить трудно, но это так.
Ромашка заливается звонким смехом. Так смеются над глупостью.
– Смешная ты. – Улыбаюсь ей и подмигиваю.
– Ты тоже. – Подмигивает в ответ и крепче сжимает мою руку.
Группа: ЗАВСЕГДАТАЙ
Сообщений: 1495
Репутация: 1561
Наград: 52
Замечания : 0%
# 12 22.05.2020 в 19:02
Отлично! Голосование до 12 июня включительно! Погнали!
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 1164
Репутация: 652
Наград: 41
Замечания : 0%
# 13 23.05.2020 в 16:45
1.
Работа не ёфицирована - мой личный таракан, но всё же.
Затянутая экспозиция (с определённой тз весь текст и есть монолитная экспозиция - автор скуп на объяснения происходящего, заменяя факты эмоциями, к тому же повествование представляет собой череду слабо связанных друг с другом эпизодов).
Не очень понял прикола про чередование первого и третьего лица абзац через абзац квадрат через квадрат русский через английский. Да, я увидел, что там две личности - Аманита и её носитель, которому (этот мужской род - не опечатка*) нужна инициация. Но я не увидел, где заканчивается одна личность и начинается другая, не увидел между ними отличий.
Совершенно лютая концентрация неймдроппинга -
Цитата Кроатоан ()
До макабричности дебютной работы Срджана Спасоевича или гиперреализма Гаспара Ноэ, буквально взорвавшего Каннский кинофестиваль своей Irréversible, «Нимфоманка» ну никак не дотягивала.

- местами до степени смешения с какой-нибудь передовицей из "МК". Параллельно идёт ковровая бомбардировка читателя частично раскавыченными, но известными цитатами - приём почтенный, дарующий радость узнавания, но рассчитанный на определённый круг аудитории, к которому лично я не принадлежу.
Попытка выехать на актуальной феминистской повестке налицо, но стилистически текст всё равно наследует Берроузу (Уильяму, не Эдгару) и Генри Миллеру.
Цитата Кроатоан ()
Классические такие педерасты – а их Аманита за свою жизнь навидалась немало! – со вкусом одетые

Цитата Кроатоан ()
чего-то продолговатого и гладкого, что можно было бы запихнуть в себя, дабы двигать там – двигать и двигать! – до тех пор, пока вместо слизи не выступит кровь

Цитата Кроатоан ()
Нет-нет, не подумайте! – те чудаковатые девки в фильме, у которых настолько свербело между ног

И это всё только в самом начале текста. Какая экспрессивная пунктуация! Я будто "Воровской цикл" Олдей перечитал, мысленно на пару десятков лет помолодел, спасибо)

Цитата Кроатоан ()
ни к чему путному не ведут и не дают спорящим никаких преимуществ, кроме если иллюзорной убежденности в собственной наиабсолютнейшей правоте.

"Кроме, разве что"

Сорокинщина в середине текста оставила ощущение чужеродности, провокации ради провокации.
Почему "Вендиго" упоённо юзает латынь, а не язык индейцев - тоже осталось тайной.

Цитата Кроатоан ()
По факту, неприязнь каннибализма это лишь культурологическая надстройка, имеющая в первооснове своей религиозную природу.

https://u.to/OGiBGA

А ещё каннибализм неэффективен как система - еды не напасёшься.
Китайцы, насколько мне известно, защищаются тем, что в их культурной норме зародыши, из которых варят суп - всё же не люди.
У ацтеков было иначе. Ну и где теперь те ацтеки? Уничтожены цивилизацией, считавшей каннибализм неприемлемым. Шо, сынку, помогли тебе твои вендиго?
(и кстати, насколько мне известно вендиго - это "вид", а не имя, и по-русски пишется с маленькой буквы).

Однако же персонажу это всё не приходит в голову. Он - болванчик, покорный автору, его задача - сказать: "Надо же, как ты всё вывернула, мне даже нечего возразить".

Отдельно отмечу соответствие работы заданной теме. Все "метаморфозы сознания" уложились в банальное употребление псилобициновых грибочков? В 2К20?

* - Писал по ходу чтения. То, что вынесено в концовку, лично мне стало очевидно во второй главе. Эффекта неожиданности не получилось.

2.
Тоже нет буквы ё! Ё-моё!!

Цитата Кроатоан ()
Кормят там не то что бы хорошо, но нормально, да и по ценам терпимо. В двенадцать там ещё суетится народ при погонах, мы подходим обычно пол первого, когда их поменьше.

"Чтобы". "Полпервого". Отмечу, что в плане формальной грамотности эта работа уступает номеру первому, и больше к ошибкам не придираюсь.

О! Параллели попёрли! Женя, который не сын, и Жорик, который не друг!
Цитата Кроатоан ()
от любых рассуждений о женщинах и их половых предпочтениях рождаются спазмы, а пара ребер у сердца начинают неприятно постукивать друг о друга.

И тут актуальная повестка))

Цитата Кроатоан ()
– Теория, значит, такая... – Уминает гороховый гарнир. – У баб инстинкт – накормить голодного мужика. Сдается мне, что удовлетворение этой потребности по цепочке пробуждает в них и другую... – Подмигивает. – Ну, ты понял. Так вот, после сытого обеда, баба ждёт, что сытый мужик её хорошенько отблагодарит.
– Бред какой-то.

Ничем "не хуже" рассуждений о допустимости каннибализма в первой работе) Собеседник-болванчик в комплекте!

В повествовании много психологически недостоверного - вспышка гнева ГГ при виде рисунка, мгновенный эффект от извинений, отсутствие рефлексии из-за необходимости объясниться с шефом.
Но чего не отнять - написано живо, читал не отрываясь.
Увы, есть развешенные, но не выстрелившие ружья - фигура Жорика, профиль работы фирмы, Дашка-сменщица... И ещё я не понял, что такое "был бобром, меня превратили в человека, потом обратно в волка" - хотя и понял, что история та запутанная)

В общем, первую работу можно сравнить со сборником Сорокина "Пир", вторая - современное "натурное фэнтези". Для меня увлекательность происходящего перевесила, голос второй работе.
Группа: МАГИСТР
Сообщений: 1164
Репутация: 652
Наград: 41
Замечания : 0%
# 14 23.05.2020 в 19:46
Довесок, не влияющий на оценку. По второй работе.
Группа: ЗАВСЕГДАТАЙ
Сообщений: 17
Репутация: 167
Наград: 1
Замечания : 0%
# 15 25.05.2020 в 11:37
Хорошие работы, никакой халтуры - авторы молодцы.

Первая работа.

Плюсы:

Отличный язык - и в плане просто русского языка (как написано); так и как сказано (как высказано). Ну это профессиональный уровень по большому счёту. Мои поздравления. Приятно читать.

Минусы:

Хреновый сюжет. История словно ни о чём. Похожести по стилю на того же Паланика, или АРЧ, или Ларса фон Триера - одним словом понятно откуда растут ноги. А должно быть самобытно - как у Глуховского в работе "текст" (фильм кстати говно, я про книгу говорю, она хорошая).

Вторая работа.

Не намного хуже первой работы. Но есть нюансы.

Плюсы:

Попытка сделать сюжет. Это видимо и отметил предыдущий оратор. Я люблю когда работа нацелена на историю, а не на эмоции. В поэзии наверное всё кардинально по другому - а в прозе не так. Меня вообще радует качество, радуют диалоги - что в первом, что во втором - годно!

Минусы:

А вот минусы тут из-за отсутствия напряжения (да, может я сама себе противоречу, но блин так есть) - не хватает обратной связи, эмоциональной привязки читатель-писатель. То есть - нужно делать историю, но нужно и сопровождать её.

Поэтому первая работа безусловно в этой дуэли выигрывает. Хотя вторая тоже хорошая и это редко когда можно на ФВ увидеть достойную битву. По сюжетам обоих работ я принципиально не высказываюсь. Ну, зачем.
Форум » Литературный фронт » Литературные дуэли » Дуэль №747: Изморозь - Кроатоан (Битва Чемпионов! (18+))
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск:


svjatobor@gmail.com

Информер ТИЦ
german.christina2703@gmail.com
 
Хостинг от uCoz