» Проза » Вне категории

Копирование материалов с сайта без прямого согласия владельцев авторских прав в письменной форме НЕ ДОПУСКАЕТСЯ и будет караться судом! Узнать владельца можно через администрацию сайта. ©for-writers.ru


Сонное царство-1
Степень критики: позлее
Короткое описание:
история любви и ненависти

Книга первая СОННОЕ ЦАРСТВО. Из романа Соберу милосердие

...Поехал я в родное село после долгой небыли. Часы торопил, на локомотив поездной покрикивал, даже на подножку вагона стал и от земли толкался, чтоб быстрее двигаться. Проводница висела на моём воротнике, визжала, я её материл, но потом помирились – поняла, как по краю своему соскучился.
Вышел на перрон – только вывеска в ночи светится. Вдохнул грудью – чуть лёгкие не порвал. Внутри меня и уголь с пакгаузов, и запах дворовой животины, и материнское молоко речных русалок. Долго шёл к дому: оставил за спиной элеватор, заводские цеха, церковь с кладбищем, дворцовый парк культуры.
Подкрался тихо – ни одна соседская собака не брехнула. Тёмный стоял дом: – привет, –говорю. Он глаза открыл спросонок, продрал кулачонками ставни, и со всех силов радостью засветился, двери захлопали. Никого в нём нет, а будто живой…

Еремей проснулся за час до прибытия; в плацкарте было пусто и прохладно, храпели пассажиры в соседних отсеках и булькали носами. За окном огни и провода – тёмные линии электрических кабелей накрыли гудящей сеткой все местные посёлки, а поверху ещё жужжал неспящий телефон и стучали клавиши телеграфа. Они никому не сообщили о приезде Еремея; просто сплетничали в ночном, пока их начальники дрыхнули, и развлечься было нечем.
Поезд сбавил ход: сначала мелькало залесье, показались окраинные домики с закрытыми глазами; пакгаузы дремали, пукая во сне угольной пылью, и даже станционный сторож не вышел на перрон. После минутного торможения сонные вагоны снова начали вялый разбег, и в самый хвост уплыла светлая вывеска станции.
Вынул Еремей в ожидании часы из кармана, взглянул – пятнадцать минут до его остановки. И поползла дорога навстречу, наматываясь на шею; всё сильнее обвивала глотку, сбивая дыхание, и сердце прыгало до потолка, кровавя шишки на темечке. Вагоны проехали по железнодорожному мосту, по Ерёминому позвоночнику через речку, и смолёные рёбра под рельсами упруго пружинили весь эшелон, подкидывая его повыше, а жёсткие сцепки пихали локомотив в толстый зад.
– Сто-оой... – вот и приехал Еремей в родные места. Хорошо здесь – ночной вокзал один в темноте угрюмых сказочных каштанов, которые спрятали в листве гномов, играющих в карты на деньги. Десяток шагов прошёл Ерёма по платформе, а уже наслушался: – кто сдаёт? где шестёрка бубей? докладывайте банк. – Оглянулся на проводницу – улыбается ему вслед и кивает на густую кущу.
Сел на скамейке пивка попить. Чувствует – замолчали вахмурки, ждут. Потревожил он их азартную игру: всё же ночь на дворе, и думали шулера в колпаках, что патрульные спят, но не даётся им во мраке жульничать, не выросли ещё. Еремей прихлёбывает блаженно, даже песню запел. Слышит разговор: – напился, эх, его сейчас заберут, и мы под гребёнку со всеми деньгами. –Поползли гномы вниз по верёвке, только пряжками ремней скребли о кору, да каблуком одному руку придавили. Тот завизжал, но быстро притих, и дул на пальцы, пока спускался.
Ать: петухи спросонок заклехтали – часы у них в утробе стрелками цепляются в полночие. А собаки вроде на каждый стук, шорох брешут, но Еремея тишком пропустили, хоть у него от хаты ключи в кармане звенят.
Загородила на перепутье дорогу ему высокая кладбищенская часовня. Тёплый кирпич остывает от полужаркого апрельского солнца: шкворчит, путая хоральные песнопения с отходной молитвой. Со старых фресок спивают мирро паутиньи вены: цедят, давясь, потому что полезно для здоровья.
Ушла за кордон луна; где-то там она, куда шагают с ружьями пограничники, и сама привязала к поясу острый стилет. Женщина – что поделаешь: слаба луна малокровием, и в стычке попользуется ядом, остриём кинжальным. В гулкой тишине крестовьей ночи слышался шорох позолоты, осыпающейся с купола на осадные тайники крапивы. В сотне метров от чугунных ворот спали домишки, с головой укрываясь крышами и чуть помаргивая ставнями от лёгкого ветра.
Еремей присел на скамейку и хвост придавил пожилому коту; тот заворчал во сне, потом притёрся поближе шерстью, почувствовав жар на тридцать шесть и шесть. По Цельсию.
– Ну куда ж ты в пекло лезешь, – оттянул Ерёма усатого от сердца и завернул огузком свитера. – Завтра придётся блох вычёсывать. Чего молчишь?
Ветер дунул в топыренное острое ухо, прополз по пузу до самого хвоста, подпрыгнул вверх, закачавшись на ажурной лампаде фонаря. Каруселило пятно света, кружа скамейку, а кот и Ерёма свалились в штопор и падали на небо, не боясь подавить звёздные яйца.
Когда они проснулись, небеса уже серели в утреннюю побудку; солнце, вытащив из ушей клочья облачной ваты, сыто потягивалось, чуть разминая руки над горизонтом.
– Ого, бежим скорей – можно опоздать. – Еремей, упрятав поглубже кота, быстрым шагом поспешил к дому. Возвращаться лучше до света – в доме голо, лишь утренний вяжущий шорох, здесь не встретят гостей ни чайком, ни вареньем из сада, только хрумкает мокрый, обмякший от спячки мышонок, угостившийся ломким куском рафинада. Маленький хвостёнок ночью думал о грустном – а съел сахар, пошептал Еремею на мышином языке и побежал по холодным половицам босыми ногами по своим делам...
Еремей принёс в кухню охапку дров из сарая, поколол одно полено в щепу ржавым топором. Огонь занялся легко, подпрыгнув до самого чугунка, и холодная вода зашипела, сползая по круглым бокам пузана. Причудная тень домового старожителя обратилась на стене в оживший портрет, и Ерёма даже струхнул от мысли, что входя, забыл поздороваться с лохматым дядькой. – Ты прости меня, хозяин домашний. За то, что вошёл с ночи неприветливо, натоптал я в хате коровьим навозом с блескучими росами. От радости сдурился я, от жданой встречи сердце запело, и всенощная музыка смычками восторга накрыла мои невнятные слова.
Домовой согласно покивал головой в ответ, и протянул руку, чтобы погладить приблудного кота. Но тот ощерился, выгнув к потолку чёрную спину – так они с полминуты бычились друг на дружку; потом лохматый дядька усмеялся – ха-ха-, да легко щёлкнул Фильку по носу. Обиженный кот, фыркая, ускакал в залу.
Уже Еремей чаёвничал, блаженствовал на крыльце, когда через ветхий заборчик в его двор заглянула соседка. Она сначала подслеповато щурилась, узнавая, но всё ж нацепила очки, заправив их за уши вместе с седыми волосами.
Парень улыбнулся ей: – Доброе утро, Макаровна.
Удивилась старушка, головой на нет покачала: – Ты чей же будешь, что меня знаешь? Я вот не вспомню никак.
– Внук хозяйкин. – Парень подошёл к вишнику, высоко задирая босые ноги; мокрая трава липла к ступням печатными узорами.
– Господи боже мой! Ерёмушка... – слезьми взвыла Макаровна, и запричитала разлучную песню: – я ж вас с бабкой сто лет не видала, как в город вы уехали. Она тогда уж ходить сама отказалась, всё лёжьми да лёжьми... Царство ей небесное, дожила при детях. – Старушка перекрестилась яво и резво, потом опять всплакнула с-под очков: – А мы вот всё с Антониной вместе – если не она, кто б за мной ухаживал...
– И в хозяйстве у вас по-старому? живность держите куриную? – улыбнулся Еремей, уворачиваясь от старухиных слёз.
– Только их и осталось. Да гуси ещё. – Макаровна оглянулась в свой двор, зашарила очками в полусвете утра, будто выжидая из закута добрую корову и вечно голодных свиней. – А скотину порезала ещё лет пять как. Тогда сын мой со внуками приезжал – и мясом, и деньгами я их оделила. – Макаровна, видно, пыталась промолчать обиду, спрятавшись в морщинах; но вздёрнулась плечами, и круглое лицо её ужалось от брезгливости: – Теперь никого не вижу, только открытки шлют.
Она, забывшись в тоске, оперлась о прелые доски, и забор поехал под ней – Ерёма подхватил Макаровну на руки.
– Вот те на, – старуха засмеялась над своей неловкостью, сглаживая хохмой стыдливые объятия молодого мужика. – И починка нашлась к делу. Ты кем в городе промышлял?
– Монтажником, – ответил Ерёма, но поняв, что до Макаровны должность его туго доходит, разъяснил: – слесарил на элеваторе. Могу я в посёлке что-нибудь найти по душе?
– О-оо, – старушка обрадовалась приятности хоть советом помочь, и зачастила, хлопая в грудь нового соседа: – Ты к Олегу сходи, он главный в поссовете – в общем, председатель общины сельской. Молод ещё, а уже академию в городе закончил с медалью. Олег тебе любой труд подыщет: посёлок наш всерьёз начал строиться, а то всё как нищие ходили. Одни директора в хоромах живут, да бывший голова баринствует. Правда, присмирнел, когда его на сходе в зад пхнули... – и тут Макаровна не сдержалась, смеясь в голос, – ты б видел... номер был сказочный – кубарем со сцены летел...
– Кто же его? – захохотал и Еремей, представив ловкую шутку сельских мужиков.
– Старый Пимен, только он способен. Остальные трусят. – Старушка подняла с носа очки, промокнула ладонью веселье под глазами. – И скажи ж ты – даже хваткие богатыри перед дедом копытятся. Сила в нём есть.
Еремей ещё послушал чуточку сельскую молву, не особо вникая в местные сплетни, и перебил Макаровну нужным вопросом: – Я председателя в кабинете застану или домой к нему идти?
– А ты с утречка сходи, он поране взбучку в конторе устраивает. – Старуха выдернула с огорода веник увядших бодыльев, и с размаху хлопнула об забор. – Всех лентяев хлыщет. А особо Жорку Красникова, недотёпу и болтуна – этот вообще на днях машину перевернул.
– Насмерть?! – Еремей прищурил глаза, словно выглядывая погибших во тьме адовой ночи.
– Да ну, что ему сделается. Дурням везёт – бабу пожилую в соседнюю деревню прихватил, так и на ней ни царапины. А вот убыток казне зряшный – грузовик сломал, и молоком землю полил. Ни чёрту, ни богу живёт мужик – абы как на половину... – Макаровна, помянув небожителей, подняла глаза к солнцу; схватилась спешить: – Заболталась я, Ерёмушка. Пойду Тоньку будить, обрадую её твоим приездом.
– До свиданья.
– Не-не, никаких прощаний. В пятницу вечером на пироги яблочные ко мне придёшь. Мы с Антониной к выходным всегда что-нибудь стряпаем. – Старушка помахала рукой, и засеменила к своему дому по межтравью огорода.

... Я ещё только присматривал себе работёнку, благой труд до самой пенсии, а Мишка Чубарь уже с раннего утра проснулся причёсывать землю. С серой петушиной побудки. Холостой тракторист поднялся как на рыбалку – материного хлеба в сумку, яиц жёлтых с цыплячьими хвостиками, лук и огурцы солёные. И на дне торбозка мундиристая картоха.
Его трактор ещё тёплый стоит. Прижался к сараю и парит натруженные бока. Гуси всю ночь рыготали, так он толком и не поспал. Мишка подошёл к нему, неловко извинился: – Попозже отдохнёшь, ладно? Как вспашку закончим, сам в баню схожу и тебя начисто вымою.
– Хорошо, согласен. Но слово крепи делом, про обещание не забудь. – Трактор почесал левый подмышек, подержался за двигатель. – Сердце я почуял, это от напруги. Пройдёт.
Мишка уже сел за рычаги, жужжит пламенным мотором на весь уличный околоток. Потом вдруг вспомнил спросить: – А мы земляную расчёску вчера на последнем круге оставили?
– Да, –бых-бых-бых-, – прочихался трактор. – На последнем.
И они поехали. Мишка попросил железного друга сбавить обороты, и тот на цыпочках, мелко переставляя гусеницы и держа в себе радостное дыхание, тихо обошёл все дворы. Иногда только любопытно заглядывал через плетень к хозяевам, и два раза пуганул выхлопом лядащую Калымёнкову собаку.
Прошли... По утренним следам коровьих лёжек, как ранние разведчики весны, и даже сладкий сон не потревожив своей любимой крохотной страны. А в дальнем логу налёг Чубарь на рычаги, и повёз свой трактор в лесопосадки – ландыши и грачей показывать.
– Да знаю я их, Мишка. Цветы видел вёснами прошлыми, а грачи уж и на юг не улетают, прикормились.
– Это ты их путаешь с воронами и галками, – Чубарь трактору отвечает, да по полевым межам выбирается в березняк.
– Ах, ах, – запыхал трактор, – ну и где тут ландыши? голь одна.
Мишка даже губы надул от обиды. – Посмотри и удивись, бубак железный. Земля как гуталин черна, воздух хрусталём звенит, а в небе только молодожёнам любиться – так бела простыня.
– Вот и напомнил. Ты когда жениться думаешь, тютя?
Мишка натянул кепку на глаза, щёлкнул друга по носу. – Не твоё дело.
– А чьё же? с тобой живу третий год. Всего тринадцать работаю. Наш век короток, хочется внуков понянчить.
– Это получается, что я сын тебе. – Чубарь захохотал на мелкое залесье! на кручину тяпкого глинистого лога, и поддал ногой грязный ком лежалого сена.
– Балбес ты. – Трактор поднятой ногой отпустил Мишке сильный поджопник, и тот чуть не свалился в апрельскую болотину.
– Рехнулся, что ли? – Парень всерьёз обиделся. – Железной гусеницей больно. Может, синяк останется.
Трактор извинительно заканючил: – Ну миленький, ну поехали, а? А то ж опять ночевать в борозде, как сявому коню.
– С тобой апрелем не надышишься, – укорно покачал головой Михаил, устраиваясь в кабине поудобнее. – Надо седушку подправить, низко очень. И огрехов позади не вижу.
– Дыр-дыр-дыр-, – перебил трактор его рассуждения, и потянул рифлёную колею на свой участок.
Замучился Мишка шплинтовать плуги в сцепку. Поставил их ровно, подогнал трактор, а одному невмочь – смещены отверстия. – Эх, напарника бы на минутку.
– Я уже, значит, не товарищ тебе, – обиделся тракторишка и шмыгнул носом. Вот и слёзные сопли. Чубарь сунулся щекой к фарам, погладил тёплый кожух: – Поставлю тебе рычаги на задний ход, а ты сам тихо сдавай за спину. Я буду с железным пальцем наготове.
Всё у них получилось. Лемеха лишь чуть землю придавили, но кожу ей не порезали. Пырскнули черви в разные стороны. Пластами загортали плуги в междурядье, чтоб лёгким земли хорошо дышалось...
А мне к вечеру душновато в доме стало. То ли печь до шкварок протопил – или, может, пришла пора знакомиться с новыми людьми, а не потешать судьбу в одиночестве. И вот, дождавшись помутнения дня, когда в его глазах уже не было ни одной трезвой солнечной слезинки, я подмигнул сумеркам, флиртуя напропалую, и вышел из ворот.
Письмоносец ветер гнал по переулку обрывки бумаг с напечатанными буквами; одна тайная телеграмма прилипла мокрым охвостьем к моему каблуку, и как я ни корил себя за подлое любопытство, оно оказалось сильнее благих намерений. Вот что было писано в этом послании:
– Здравствуй, милый, любимый, ненаглядный! Каждое утро просыпаюсь со счастьем, что ты есть на свете. Я ненавижу тебя, очень люблю, проклинаю и хочу видеть твои добрые глаза, слышать ласковый голос. Но нет рядом никого, будто зрения и слуха лишилась. И жизни.
Я с праздником хочу тебя поздравить – я верю, я люблю, ты не бросай письмо моё, оставь на память. Глупые и нежные строчки.
Потому что остался во мне другой ты, тот любимый, с которым ко мне рай заоблачный на землю спустился... Тебя два, я знаю. Второй гордец и эгоист, второй – тяжёлое уродство. Первый! я обожаю тебя, теперь живу только тобой! Первый, первенький, первоклассник.
Я потеряю письмо. Его ведь не отправить. Некому. У каждого в жизни были страдания. Мне больно, пусть поболит и у нашедшего.
Сердцем поделится.-
Я прочитал письмо, с собой стал разговаривать. – По-моему, это очень радостное и весёлое послание. Словарный диктант из портфеля третьеклассницы. Она пишет в два года назад, самой себе или соседскому мальчишке. Почему слова такие? они очень умны, маленькие школьники.
А мне в ответ душа моя толкует: – Ты, Еремей, не духом мыслишь ныне, а плотью равнодушной. В строках сего писания страдательный мотив и боль любви. Не прячься в железовый панцырь, а сердце распахни для доб¬рых дел и милосердствуй к ближним. Влюбись в свой сон, в фантазию, в мечту, узнай единственную Еву, миротворицу, и вы вдвоём по праву первородства построите храм счастья...
Но плоть, с душой в бирюльки не играя, сказала прямо ей: – Заткнись. Я себя любить хочу, а не безликое человечество. Мне бабу взять за плечи, опрокинуть навзничь и пить, задохнувшись запахом перебродившего нутра. Посмотрю в её мутнеющие глаза и напитаю своей силой, чтобы захлебнулась от похоти и умерла вместе со мной. Вот тогда я прокляну спокойную вечность и вознесу хвалу за каждую минуту, прожитую на земле...

Утром Еремей пришёл в контору. У председателя Олега собрались работные мужики на планёрку. Не по поводу пахоты и сева, потому что за много лет каждый из механизаторов изучил своё дело до тонкостей в костяшках замазученных пальцев. Любой из них мог бы, наверное, с закрытыми глазами нарезать плодовитые круги по весенней пашне, словно по зрелому телу собственной супруги или по стерням малоученой девки. Собрались из-за шоу Жорки Красникова, который угробил машину, и стоит – кобыляется перед своими товарищами.
– Посадил я тётку в кабину. – Жорик показал, как распахивал дверцу. Его руки и ноги проделывали такие выкрутасы, что впору поучиться заслуженному гимнасту. – Она мне говорит: в Лозинку хочу. А я ей в ответ: какие кренделя, мамаша? запоганим в два счёта. Даю по газам и на сотне рву по просёлочной. А дорога ж, сами знаете какая. Тётка орёт – я пою, чтоб её не слышать. И вдруг она хватает меня за плечо: – сынок, мне направо. – Ах, направо! и я на полной выворачиваю руль...
Тут Жорка остановился в кульминации, оглядел улыбающиеся лица мужиков, и под всеобщий хохот докончил: – Выбралась тётка из перевёрнутой машины и бегом в посадки, а я ей вслед: – куда, дура? Лозинка в другой стороне!
И смех, и грех... К этому кучерявому веселью вышел главный Олег, пригласил: – Мужики, хватит курить. Заходите в кабинет.
И ребята, прячась друг за друга, запихались локтями – кому первому, а кто в уголке постоит.
Председатель оглядел их, не задержавшись долго близорукими глазами; потом на стол уселся, подвинув с-под задницы бумаги, и нацепил очки. Без них он добрее смотрелся, потому Жорка сжался в кулачок за спиной Артёма Буслая, и ни гу-гу.
– Красников, я тебя нюхом чую. – Олег пару раз стукнул кулаком по колену. Красой не показывался. Пред начал злиться, отдаляясь от хорошего домашнего настроения. – Выходи на люди, мандалай... Толкни его в шею, Артём.
– Не надо, вот он я, – тягучим мелким голосом пропел Жорка, будто заранее склоняя голову перед уголовной статьёй. Нытьё его совсем было не похоже на гордый марш вечернего баяна, в пару с которым Красой часто орёт до утра свои скоморошьи песни.
Жора отошёл от ребят недалеко: оглянулся на них, жестоко усмехаясь председателеву недоверию – ты меня позорить? да ещё при всех? – а глазёнки его бегали по лицам, бесплатно выискивая сочуствия.
Молчал Олег. Ему стало даже интересно, до чего дойдёт разгильдяйская наглость молодого мужика, коему бог совести не дал с горстью взрослой ответственности... И Красников растерялся, стали запчасти вываливаться – руки полезли из карманов куртки; ноги скинули сапоги и бегом из штанов; кожаная кепка сама слетела на пол, упав изнанкой перед нищим – и вот он совсем стоит голенький, прикрывая мятый срам пухлыми ладонями...
– А чего я сделал?
– Машину разбил. Почти новую.
Красников ловко цепанулся к последнему слову, как осенний репей на фалде старой Пименовой тужурки, надеясь выскочить из чертополоха вины. – Да не новая она. В ней уже четверых на кладбище свезли. – Он оглянулся на ребят, ожидая улыбок посмеха, но только закадычный Артёмка игриво скривился на заезженую шутку.
– А мы не об этом говорим... Мне интересно, когда ты повзрослеешь, и когда начнёт отвечать голова за поступки твои грязные, а не битая задница. – Председатель со стола слез: медленно обошёл вокруг понурого балбеса, оглядывая его словно девку в танце с вызовом на круг. – Ведь ты, Жорик, опять надеешься на прощение, какое отмазывал старый пред. За левые ездки тебе, за услуги. Никому из ребят он подобной халтуры не предлагал, а на Красникова благодать шабашная ливом текла.
– Почему это на меня?! – Жорка взвился, и опять же не особо возмущаясь клевете, а так – для порядка. – Вы ребят спросите!
– А что спрашивать? они тебя вроде товарищем считают, и потому им стыдно, что ты жуком навозным оказался. – Олег нагло просмотрел косящие глаза ребят, и зло отмахнулся от глупых добродеев. – Промолчат твои дружки.
– Чёрта с два, – выступил Чубарь, либо специально грохоча сапогами, чтобы подбодриться. –Мы всё шуточкам Красовским смеёмся, а он даже подлости не чует, будто так и надо. Ведь машину угробил, не игрушечный грузовичок. Люди могли погибнуть. И все понимают, но втихомолку: а надо правду сказать, что ты, Жорик, с каждым днём большей гнидой становишься. – Мишка от храбрости задохнулся, перекинул язык на плечо, дыша по-псиному, и не давая слова вставить никому, опять понёсся вскачь: – Я б тебя выгнал из общества, хоть ты и мало пьющий, хоть слесаришь хорошо, но равнодушием своим людей замучил, в этом вся беда. Пусть и мужикам с тобой весело, хохмы да байки слушать, но вот если с кем в опасность идти, даже смертную, то ты в товарищах последним окажешься, и Артём тебя не выберет, хоть и заступиться сейчас хочет.
– Не хочу, – промычал Буслай, и как-то съёжился широкими плечами, словно сунули в ледовую полынью. – Я Жорке не потакаю, и сам могу носом его пхнуть в котяшья, как щенка.
– Ну так пхни, чего ж ты столбом стоишь, увалень добродушный. – Олег подошёл близко к Артёму: сжал свой кулак, да потряс перед его непробиваемой челюстью. – Если б ты, лучший дружище, разок проучил Жору Красникова, он бы многое понял в сельской жизни... А вы лишь хохочете... – Председатель отвратно махнул рукой на всех собравшихся, и выдал тяжёлое решение: – В общем, Жорик, перевожу тебя на месяц в свинари. И после этого даю два года условно, самосудом. Приобретёшь человеческий облик – честью оделим, а если останется вот эта хнылая морда личности – позор тебе будет на все окрестные деревни.
Когда председатель отослал мужиков осеменять весну на полях, Еремей подошёл к нему и протянул свои документы. – Примете в деревню жить и трудиться?
Пред полистал трудовую книжку незнакомца, потом бросил её на стол, и потянувшись, сцепил руки на затылке. – Не то, – говорит. – Человека не вижу. Всё буквы, да точки с запятыми.
– Ну что ж. Раскроите меня в портняжный аршин. Сердце, почки, селезёнка. – Еремей ему, не таясь, улыбнулся. – Вы со мной не работали, в руках мои кулаки не держали, а потому можете верить пока бумагам.
– Я не сомневаюсь в них. – Олег будто извинился, но в глазах сверкнули искры непоправимой ошибки: видал, мол, я таких. – Только на документах всего не напишешь.
– Что же нужно?
– А про характер, про умение ладить с людьми? И ещё важно семейное ваше звучание. Кто хорош в быту, тот и спор на работе.
– Холостой я пока, но очень желаю влюбиться. – Еремей ответил с хохминкой, только видно и вправду давно заимел он тягу к этому делу, потому что мечтательно посмотрел в белёное небо потолка.
– Ах, какие девчонки на элеваторе! – рассмеялся пред, и положив руку на сердце, признался, откровенно перейдя к доверию: –Знаешь, Еремей, я жениться собрался. Об этом даже родным не сказал, а тебе первому, оттого что лишь сейчас познакомились с тобой. Долго держать эту тайну невмочь... Ну что, пойдёшь монтажником?
– Пойду. Записывай, – ответил Ерёма весёлому парню, так рано ставшему самостоятельным. – А ты давно в председателях?
– Всего полгода. – Олег махнул плечами на свой возраст, на студенческую неопытность. – Делать было нечего попросту: старый начальник проворовался, а умные мужики тянуть в гору не хотят.
Они помолчали вдвоём; удивлялся Олег глухоте чёрствых сердец своих дорогих селян, а Еремей пытался представить себе старого хозяина посёлка, который от жадности живот руками придерживает, пережёвывая награбленное в тридцать пять вставных зубов.
– Представь себе: этот лиходей обычную земелюшку в кузовах на город гонял, а там торговля его бойко шла. Чернозём у нас такой сладкий, что сил элеваторных не хватает зерно перерабатывать да хранить. Ты ж в технологиях разбираешься? – пытливо взглянул Олег в мечтательные глаза, и подумал – ах, парень, да тот ли ты, за кого себя выдаёшь, уж больно молод и романтив. А сушилкам и сепараторам нужен крепкий практик, в руках которого завоет и страстная молодуха, и многотонная симфония бедового металла. – Чертежей в конторе не осталось, затеряли. Большие были помыслы про эти конструкции – почти исключить на мельнице и в хранилищах ручной труд. А то ж девчонки мучаются в пыли, болеют часто.
– Ничего страшного со схемами нет. – Еремей легко смотрел, не отводя взгляда как путный работник, и Олег взволнованной душой своей успокоился.
Пора было прощаться; пожали друг другу руки почти по-братски, да и разделяло их только пять лет вниз от Еремеева тридцатника. А для молодости это не порог, так – маленькая ступенька, которую и семилетний шкет шутя перескочит.
Ерёма вышел на улицу: стоит, щурится от яркого света, по красивым девчонкам лаской скользя. Только приехал, а уж хочется ему завязать тёплое знакомство в легкомысленных тонах. Ух, котяра, – погрозил он себе вслух, благо рядом никого не было. – За любовь отвечать надо: хватит, отночевался с девками на один раз...
С алюминиевого завода по дворам уже возвращалась смена. Крепкие парни и красивые девчата, смеясь, перекликивались у калиток, назначали вечерние свидания. Никого из них Еремей не знал, и немудрено – лет десять в посёлке не был. А может, с кем из ребят дружен был; может, вон та русая девчонка, вокруг которой вечеринка крутится – его первая любовь... Да нет – молода больно.
– Наташка! мы заходить за тобой не будем! – крикнула ей чернявая подружка. – Прямо в клуб приходи!
– Ладно, – улыбнулась Наталья, но тут же забыла про танцы, перекинув внимание Еремею. Оглядела незнакомца как жениха при параде, а узрев его ответный интерес, гордо вскинула плечи и ушла в дом. Скомандовал лёгкий ветер – отбой - взъерошив короткие огустки Еремеевых волос. Танцуют над светлыми хатами разноцветные флюгера, захлопали им в ладоши распахнутые фортки и окна, а с расписных наличников сбежали арестованные драконы и чудоюды, пустились в пляс.
– Ты, сынок, откуда идёшь? – ... Еремей резво остановился, потому что совсем забыл об окружающем мире, о людях населяющих.
– Аль иностранец, не здороваешься? – Старушка под окном и не видна: цветастый платок её похож на забытый букет с порхающими бабочками. Еремей неловко подошёл к ней, загребая туфлями в подростковой траве.
– Здравствуй, матушка. Свой я, местный. Тебя просто не сразу увидел.
– Мала стала, в землю уж расту. А раньше, знаешь, богатырей с войны на плечах вытаскивала. За одного из них медсестрой замуж вышла. – Старушка тихо вздохнула, не шевельнулись и лепестья цветов на её платке. Еремей перевернул рядом стоявшее ведро, сел на него: неловко было стоять, торопя разговор. И уйти теперь в обиду, да и дел особых у Ерёмы сегодня нет.
– А ты, бабушка, великую бойню застала?
– Да, да, сынок... – Она засуетилась, дальше сдвигаясь к краю лавки; уступила простор Еремею, в надежде, что он выслушает её давнюю историю, от которой соседи уже бегают. – Ты меня Ульяной зови, это ж имечко моё, матерью дадено. Отец тогда с кровяной рубки не вернулся – ох, как вы можете, мужики, друг дружку саблями, –… и заныла.
Еремей не любил плачущих женщин, а потому говорит старушке, шмыгающей носом: – Ну что же ты зря слёзы льёшь? Давно уже про все беды б забыла, время ушло.
Ульянка утёрлась носовым платочком, назидательно сказала: – То телесные раны быстро лечат, а сердечные до смерти гноятся... Тебя-то как звать?
– Еремей, – ответил ей парень, да смутился. Потёр мочку уха, взглянул невзначай на бабульку. Она губки тёрла-тёрла кончиком платка – думала. Сказала: – Имя у тебя не христьянское. Отец Михаил такое и в помин не писал ни разу.
– Моё звание из доброй веры, – улыбнулся Ерёма. – Из старины глубокой.
Ульянка поджала сморщенные губки – яблочко спеклось. – Это в которой язычники обретаются?.. Ох-хо... В селе нашем господь всех пособрал, как в лодке перед большим потопом. И староверы с иудеями, и западники, и ещё те, что сала не едят. Все собрались в едином корыте, никак тут не уберечься от христопродавцев. Видать, потонем. – Бабулька встала со скамьи, подушку мягкую сёдную под тёплую жакетку сунула, да пошла с богом, не досвиданькаясь.
– Ну что ты скажешь? в погожий день наткнулся я на стихию, – тихо укорился Еремей; хлопнул рукой по заднице, где кобура должна бы висеть. Захотелось разрядить в старушку всю обойму, чтоб сама поглядела зенками нетерпимыми, как на том свете мирно люди живут. Но сдержался, хоть и стухло для него солнце, как недельный яичный желток. Видать, не все ему здесь рады.

...Иду; стебли цепляются за мои туфли, а я их рву с корневищами, и хоть бы закричала трава, умирая – но ни стона пощадного. –Чужой... – шепчутся потаённые гномы и заваливают червоное золото в кротовьи норы – и даже глубже, в недра земли. В самой сердцевине её есть ядро, так оно из такого драгоценного металла, что ослепнешь, если взглянется. Потому нельзя планету наизнанку вывернуть – свет белый померкнет, и в полном мраке заблудится живое.
Стучу каблуками по площадной брусчатке, а местные старухи оглядывают человека, шепчутся скаредно, что и слов не слышно. Вот обсказали меня за спиной – какими словами, не ведаю. То ли гордо голову поднять под церковную звонарню, то ли глаза долу опустить от стыда беззаконного. – Чужой... – ёжатся поселковые псы, и скалят клыки с намерением напасть сзади.
Дроблю землю в пыль – и третьим глазом, нутряным чутьём, вижу провожающие ухмылки выпивох, сдвинувших стаканы в парке у памятника. Они ещё не подпили бесшабашной удали, пока только поминают скабрезно пустые обиды на пришлых.
– Чужой, чужой... – свистят голые провода, и загребая в низкие башмаки купающихся в песке воробьёв, я спешу в расшерепленные ворота родимого дома, а он, хлюпик беспозвоночный, плачет на моём плече: – Я скучаю по тебе. Где ты бродишь целый день?...
Работу свою я знаю, и не того боялся, чтоб ошибиться – беспокоило, как примут в бригаде. Что за люди? с каких краёв собрались? и вот вижу их перед собой, грею ладони в пожатии, и пропадает мандраж.
– Здравствуй, Еремей. – Бригадир Зиновий один раз пытливо посмотрел, и видно, остался доволен. – Прораб предупредил нас о твоём вливании в наше бригадское товарищество. Знакомься – моя правая рука. – Он опёрся на плечо черноволосого мужика, будто без него и впрямь стоять да ходить не мог.
– Муслим я, – представился мне лучший подручный всех времён и народов, как потом оказалось. Он ободряюще улыбнулся; сжал ладонь мою до боли. Чую – крепка его броня.
Но Зиновий не дал нам помериться силой, приобняв под свои крылья двух похожих парней. Я даже подумал вначале – братья, старший и младший.
– А эти два ландушка ещё учатся, подмастерья Янко и Серафим. Лицом да статью будто близнецы, а по характеру – огонь и вода. Сам потом увидишь.
Янко был моим ровесником. Лет двадцати восьми, но такой замудрённый, будто жизнь обтрепала его о все углы с гипотенузами вместе. Зиновий поставил нас в пару лебёдку тянуть – вот тут и проявилось злое Янкино одиночество.
– Я никому не верю, – говорит мне в глаза, да ещё с прищуром за пазухой. – Хуже нет врага лучшего друга. Предаст сразу любой товарищ и за деньги, и из страха.
Меня как обухом по затылку – вот и знакомство в первый же день. – Как ты с ребятами работаешь? – спрашиваю. – Тут и на высоте опасно, и под грузом. Нужно чуять дружеское плечо.
– Хорошо тружусь, за зарплату, но и по сторонам оглядываюсь. И знаешь, Ерёма, я нотаций не терплю.
Так и доработали мы с ним до вечера, попеременку лебёдку крутили. Я в душу не лез, а Янко никого туда не впускал. Даже, наверное, любимую бабу.
Зиновий окликнул меня после смены, чистого и усталого: – Еремей!
Оглянулся я; он поспешал сзади спорым шагом, размахивая пакетом с остатками обеда.
– Как тебе первый день?
– Нормально. – Но, видно, в голосе моём радости было с гулькин нос, и он обхватил меня за шею, дыша в лицо мешаниной лука и жареной картошки.
– Я тебя сегодня с Янкой свёл, чтоб понял ты человека, которому тяжко жить на свете. Он никого к себе не подпускает, кроме Серафима. Может, ты мужику поможешь – всё же ровесники, интересы общие... А в то, о чём он брешет, не верь. Жена его померла год назад при родах. С ребятёнком похоронили, и запил Янка.
– Ну и чем я могу помочь? стакан изо рта выдернуть? – ответил зло, будто дядька Зиновий виноват передо мной.
Но бригадир в долгу не остался, зубья в две полосы ощерил. – Милосердием подсоби, а не вот этим гонором.
– Добро должно быть жестоким, чтобы слабак сам своей немощью возмутился. А сявая доброта из человека тряпку делает, и мерзавцы об него ноги станут вытирать. Поверь мне, Зиновий.
– Чувствую – вы роги друг другу обломаете. – Дядька махнул рукой, потом пригладил ладонью лоб до самого затылка. Рассмеявшись, сказал: – Хорошо хоть у меня мальчонка Серафим для души есть – чудо крылатое.
– Почему крылатый? – Я улыбнулся дядькиным загадочным словам, ожидая искреннего рассказа о своём товарище.
– Потом узнаешь. А то, может, ты однодневок, и завтра умчишься в другие края.
– Нет. Я за три дня к нашей красоте прикипел.
Зиновий взглянул изподлобья: резво зыркнул, чтоб схватить искру вранья из моих глаз, но я и не подумал спрятаться от дядьки – только свет проливной ловил с небес, дыша широко. – Ну ладно, Еремей... До завтрашнего утра.
Я пошёл домой прямой дорогой, а Зиновий в гости свернул на окольный путь. Мимо часовни при кладбище он пробежал с улыбкой, через малорослую сосновую плешь проскакал в приподнятом настроении, и кто б увидел – подумал, что дядька на свидание с бабой спешит. Не тут-то было – типун на языки всем злобным сплетням, у Зиновия вечер беседы с дедом Пименом.
Обив с сапог глинистую грязь деревенских выселков, дядька без раздумья отворил дверь в сенцы; шагнул, загрякав пустым ведром – хотел чертыхнуться, но закрыл рот, решив одарить Пимена нежданным подарком приятной встречи.
Старик у окна мастерил валенок. Он свет не включил, ему хватало солнечного. – Привет, Зяма.
– Ну вот, а я думал сюрпризом прийти. Ты даже спиной видишь.
Пимен засмеялся лёгочным кашлем: – Хэ-хэ.., я чую нутром. И слухом – твои сапоги совсем иначе скрипят, чем тапочки Марьи Алексеевны.
– Приходила? – Зиновий подошёл к деду, руку на плечо положил.
– А то ж. Боится, не помер ли я. Им же, бабам, страсть как не хочется мужиков обмывать. Потому что мало нас осталось, настоящих.
– Ну это ты зря говоришь. Просто спокойно сейчас живём, а люди познаются в годину трудную.
– Ох-ох, заступник. Да если есть в тебе червоточина какая, она и в миру на свет вылезет. Врёт человек напропалую – брехун, значит, завзятый, и исправить его только могила поможет. А труса возьми – вот будет кричать молодая девка в темени под насильными руками, так он же, гад, не подойдёт. Обежит стороной, да ещё потом перед собой и оправдается – любовь, мол, у них, сами разберутся. – Дед поставил валенок, поднял ко лбу очки на резинке. Он, когда волнуется, то все дела бросает, чтоб уж от главного не отвлекаться. – Зяма, а ведь я и в тебе грешок вижу немаленький.
– Какой же это? – Зиновий немного обиделся, и даже не присел на табурет. Ожидал, может придётся убегать от дедовой грубости.
– Да болтаешь много. – Пимен улыбнулся, вызывая Зяму на спор. – И вот мысли в тебе бродят хорошие, честные, но коли заведёшься с какой-либо бестолковой шуткой, то и не остановить тебя. Иногда, бывает, ты меня силком подзуживаешь, хоть и понимаешь, что неправ. Только чтоб до белого каления довести. А, просёк я?
– Да, – засмеялся Зиновий. – Признаюсь, спецом это делаю. Но ведь ты, Пимен, в запале очень откровенные слова говоришь, которых ни в одной книге не сыскать.
– Книги тьфу. Поживи с моё, или даже заходи почаще, я тебе всю мудрость обскажу, коей научился.
– А знаешь, Пимен, с языка легче опыт перенимать. Тут и по глазам видно, и по рукам твоим жизнь читается. Вот как ты мне рассказываешь, так и я дальше передаю мальцам своим работящим.
– Много их у тебя? – дед вытащил кисет с табаком. Заволновался, видно, радостью общения.
– Трое... даже четверо уже, – поправился Зиновий. – Сегодня мужик приезжий на работу вышел.
– Не балуют?
– Полегоньку. Муслим семейный, детей трое, и дом – его отрада. Серафима ты видел.
– О-оо, – всполыхнулся дед огневой улыбкой, от которой дрова в печи поджечь можно. – Свойский малец, в нём всё приселье души не чает. Ты уж, Зяма, пригляди за ним, чтоб не обидел никто.
Огорчённо пожал плечами Зиновий, грустью-приправой замешал беседу со стариком: – Разве за Серафимом успеешь? он взмахнёт крыльями и уже в облаках кубыряется, а я его лишь провожаю тоскливой слезой. Вслед хочется, да сил нет.
– Мать-природа мальца обережёт... – Пимен помолчал; замечтался так на годы, что и трубку забыл раскурить. И пока носило старика по вечности, Зиновий успел огонь развести, дровец подкинул к головешкам.
– Либо хату протопить собрался? к чему это? – спросил дед с тайной надеждой. И Зиновий не обманул его жданок, ответив в лад: – Ночевать остаюсь.
– Во, завёл я себе приживала. – Пимен отвернулся к окну, чтобы скрыть нечаянную радость. Он не со зла бурчит на дядьку – просто неловко ему в дружбе мужику признаваться. – Лучше б к семье своей возвращался. Почитай, больше года жена одна в городе тоской кручинится.
Зиновий не сразу ответил; дунул в огонь и отёр глаза, будто старая зола в них попала.
– Нет. Не простит она меня. Для неё предательство хуже смерти. Похоронила уже, наверное.
– Ты вот поверь мне, волхву деревенскому – скоро письмо получишь. Дети напишут, не она. Гордостью твоя баба заморочена.
– Или любовью.
– А то и есть сама гордыня. Когда человек превеличе всего любовь свою возносит, то и злобится – не прощу измены, прокляну за блуд. Оно, может, и не было ничего – да куда там, лихих слов назад не воротишь. Взъярился мужик, рёвом хлыщет – топором машет; а баба не смолчит – припомнит в отместку. И всё круче гора семейной ненавиди... О детях бы подумали, да вспомнили благостное прошлое.
Зиновий уже в рост встал, и бился из угла в угол, приюта душе не находя, будто молил – замолчи, дед. – Что ты всё об одном и том же, как кутька меня носом тычешь? Я себя сам беспримерно казню, уже руки-ноги отрубил, живу на одних костях.
Старик, где сидел, схватил валенок и запульнул им в Зиновия, едва не срубив лампочку под потолком. – Не ори. Ты на этих костях в город ползи, да к родной хате прислонись. Если в жене твоей сострадание осталось, простит.
Дядька после этих слов долго у огня сидел; уже паук над дверью синюю муху поймал, и тенетами облапил. Дед отвернулся от Зиновия, выглядывая новости в окне.
– ... Пимен, давай с тобой в картишки перекинемся. – Зяма первым подал голос, понимая, что иначе старого на перемирие не сподобить. – А то одни разговоры, пора уж от них отдохнуть.
Дед просветился улыбкой, аж косточки видны стали в ямках чёрных щёк, и спросил с надеждой: – Зиновий, может ты в шахматы играешь?
Тот, удивившись, ответил: – Да уж тебе не поддамся. А что придумал?
– Тут и маяться нечего, садись за стол – я доску принесу. – С радостью великой старый Пимен прошёл к постели, чуть хромая, и достал из древнего фанерного чемодана деревянную коробку в жёлточёрных клетках. Обшлагом рубахи стёр с неё пыль, и бережно, чтобы фигуры не стучались внутри, принёс к столу. – Вот.
Отворил Зиновий дверцу потаённую, прошептав заклятье волшебства, а в коробке ничего особенного. Не из золота и самоцветов – просто обыкновенная липа, чуть лаком промазана. – У тебя тут и не разобрать, где кто. Это, видно, королева, с грудями-то.
– Охолонись, то не сиськи, а награды-ордена. И не бабе срамной дадены, а офицеру за службу геройскую.
– Пимен, да ты их сам вырезал. – Зиновий взял ещё пару фигур, обсмотрел с боков и под платьем. – Точно, вон и рубцы из-под ножика.
Дед гордо махнул головой: – Милый, у меня трудовых медалей поболее военных. Я тебе не рассказывал, память берёг. Токарил – раз, это после ремесленного; потом, как начали по дворам электричество тянуть, так и я записался – интересно было. Два года клепальщиком работал – покуда сварку не придумали. Ране все башни, даже поднебесные, на затутырках железных держались.
Зяма воспоминания перебил:
– Вот такую шахмату я знаю – тура. На сторожевую крепость похожа. Когда в степях наших кочевники грабежами промышляли, много было дозорных вышек. Коли земля большая, глаз да глаз за соседями нужен, а не то кусок оттяпают – доказывай по судам потом.
– У нас в деревне из-за чернозёма не дрались. Эвон его сколько! ковшами не перечерпать за вековечье. Помнишь, как пришлый председатель общины удумал пахоту продавать? Да не в межах и обмерах, а прямо на машины барахольщики землицу накидывали с верхом и сбывали городским скупердяям.
– Сам на собрании не был, но мне про твой подвиг рассказывали.
– Это не геройство – подлецов ущучить. Их мужики местные без зла окоротили. Потому и Олега выбрали, что свой, поселковый – на виду рос.
Зиновий ткнул пальцем в потолок и произнёс короткую торжественную речь, поддержанную оркестром парадных труб и барабанов: – Оно и не важно с каких государств, институтов и возрастов приходят начальствовать люди – пусть только о богатстве своём меньше думают, а больше про общество.
Пимен перебил его ходом белой пешки, пустив её бежать по передовой под визгом пуль вражеских солдат. Чёрные тоже начали с центра, подчиняясь тактической задумке Зиновия, учёного на книгах, а не на полях сражений. Дедовы бойцы смелы до бесстрашия – они защищают свою землю; но и супротивники не за границей живут, а всего лишь на другом краю села, у черёмуховой околицы. Значит, гражданская война – рожи ведь всё наши, деревенские, только что мундиры разные.
Забахала фланговая артиллерия со сторожевых крепостей: то Зиновий напугался, увидев, как дедовы кавалеристы шельмуют коней. Старинные пушки не добросили рваной картечи, но всадники заплясали на лошадях, отвыкших от боевой громыни. Кавалерия рассыпалась по полю, рубая саблями кадыкастые бодылья бегущей пехоты.
– Назад!.. трусы! – заорал краснорожий Зиновий, перемежая два слова такими матами, что даже дед Пимен удивлённо махнул головой, и закрыл уши своей белой королеве. Чёрные офицеры бросились как зайцы к покинутым пулемётам, и тёмные хвостики их мундиров затряслись в такт убийственным очередям.
Зиновий устало отёр пот со лба и прохрипел деду: – Предлагаю замирение на перекур.
– Не перечу, – ответил ему изрядно довольный Пимен. – Что, служба, небось пороху не нюхал?
– Где ты, отец, так биться научился? – дядька Зяма достал из портсигара папиросы, предложил старому, но тот уже набил трубку самосадом и благодарно отказался.
– После суровой войны притянули меня за зубоскальство. Главаря дурного высмеял средь мужиков своих, да один сукарь указал на меня. Вернулся с лагерей я вот седой, как сейчас, но и отомстил страшно. – Глаза Пимена сверкнули с-под бровей. – Рассказать тебе или так поверишь? о моём грехе досе в деревне никто не знает.
– Ну и я знать не буду. Зачем чужой хомут на шею?.. Значит, с тюрьмы у тебя навыки остались.
– Не только. Я, почитай, всех деревенских игролюбов на лопатки положил. Ко мне даже Круглов участковый заходит. Вроде бы за самогон проверить, – дед усмехнулся, – а сам в кармане шахматную книжку прячет. – Пимен заклехтал смешливо дырявыми лёгкими, и сплюнул на пол мокрень. Растёр ботинком.
Опять за доску сели. Дядька Зиновий не бросался теперь очертя голову защищаться от мелких наскоков. Понял, что в голове у деда зреет чудовищный план, и шарил очами по позициям, как оголодавший вурдалак. А Пимен вроде бы и смирился с потерями в неудачной атаке, но из-под белых косм выглядывали его фиолетовые венозные уши – дед не смог управиться с волнением.
Как ни крутил шеей дядька, как ни мытарил мозговые извивы, а проглядел шпионское нападение белого офицера. Под прикрытием кавалерийского дозора тот проник в дворцовую землянку и заколол кинжалом спящую королеву. Зиновия спасла свита, гуртом набросившись на рьяного служаку – удавили его смертью героя.
Пока в чёрном штабе творилось бесчинство, Пимен втихомолку перекинул на передний край свежие воинские силы, придав им обозную артиллерию. В бой солдат повела сама царица, мать-героиня.
– Воины мои, дети любимые! – прокричала она перед последней сокрушительной атакой. - Братья полегли, товарищи наши! Кроме вас некому оберечь семьи родные – жён да детишек, и землю славную. Не пожалейте ж головы за всю благость человеческую, что дороже жизни, храбрее смерти!
Останки разбитого войска Зиновия не струсили – они окружили своего обречённого короля и гибли под пулями, под тяжким сверканием сабель. Оставшись один на поле боя, дядька Зяма вытащил револьвер, приставил дуло к виску. Он почти не дышал, безысходно подняв мокрые глаза к небу: плач его был тихим помином по погибшим товарищам.
Но Пимен не дал ему застрелиться – выбил наган, и связав Зиновию руки за спиной, отхлестал по щекам: – Предатель! Уйти легко вослед за пораженьем, но ты с колен восстань, в глуши дремучей затаись, учись и бейся – бейся и учись.
– Тебе легко, друг Пимен, говорить, ведь победителей не судят. В истории ты будешь славословен.
– Вся история и быль, и небыль. Полувыдумана прохиндеями и мудрецами. Учёные списывают её с драных бумаг, с никчёмных записок и шкорябываний на древесной коре. Князья да воины, дьяки и купцы, с простолюдинами вместе – все неправдой писаные. Я вот если начертаю в письменах о тебе, что думаю – будет ли этот сказ об истинном человеке, который жил и трудился, любил? Нет. Если ты друган мой, или властитель грозный, моя книга станет велиречием. О победах славных, о могуществе и мудром про¬рочестве. Врагу же своему хулу напишу, доброго и жалостливого князя топтать стану, хаять любые его дерзновенные замыслы и бескровные походы в неизведанные земли. История пишется под диктовку хвастунов и тиранов. Сатрапы тайным оком выведывают каждую буковку в письменах поколений, просчитывают запятые и слоги, пока писчие спят в кельях старины глубокой и нынешних квартирах. Последний чиновничий червь мечтает узреть имя своё на смятой промокашке. Истории, Зяма, не верь. Если б вытряхнуть всю правду на свет божий, то взорвётся он от неверия и лжи; общая война мир захватит – ни один человек в сторонке не постоит. Карапуз – и тот шмальнёт из обреза. – Зевая уже, Пимен вяло перекрестился: – Прошлое... смерть нам... к знамени славы липнет много...
Дед и дядька Зяма заснули лишь под утро. Не представляю, как Зиновий сегодня на работу проснётся…

Свидетельство о публикации № 20826 | Дата публикации: 11:49 (06.10.2013) © Copyright: Автор: Здесь стоит имя автора, но в целях объективности рецензирования, видно оно только руководству сайта. Все права на произведение сохраняются за автором. Копирование без согласия владельца авторских прав не допускается и будет караться. При желании скопировать текст обратитесь к администрации сайта.
Просмотров: 560 | Добавлено в рейтинг: 0
Данными кнопками вы можете показать ваше отношение
к произведению
Оценка: 0.0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи....читать правила
[ Регистрация | Вход ]
Информер ТИЦ
svjatobor@gmail.com
 

svjatobor@gmail.com