Немного о Йоргисе. Часть 1 Степень критики: постарайтесь уж
Короткое описание: Уже полгода я ничего не публиковал, и сегодня решил выложить это. Разбиваю рассказ на две части только из-за его объемности по сравнению с местным предложением. В связи с принятыми в нашей стране законами о пропагандах и оскорблениях, предуведомляю, что текст содержит гомоэротическую сюжетную линию, и несовершеннолетние не должны ее читать, поскольку могут совратиться, что не лучшим образом отразится на нашей рождаемости. Вторая часть: http://for-writers.ru/publ/nemnogo_o_jorgise_chast_2/20-1-0-21732
Кажется, я бывал тут уже раньше. Трудно вспомнить. Эти набережные везде и всегда похожи одна на другую. Вода, кажущаяся вдали черной, а под ногами закована в бетон, по темнеющей уже много лет поверхности которого стремительно расползаются зеленые щупальца водорослей. Толща воды над ними скрывает их отвратительный, жирный вид, ретуширует их видимость. Порой представляется, что этот природный натюрморт чем-то красив, имеет определенную прелесть, притягивает к себе, но в момент встречи кожи руки и кожи растения возникает рефлекс отпрянуть. По счастью к этим подводным кустам не дотянуться, поскольку площадка, на которой принято стоять и смотреть людям, находится выше уровня воды, а в целях безопасности воздвигнута решетка. При первом взгляде на эти решетки думаешь, будто они находятся тут прямиком из позапрошлого столетия: сплошной чугун и странные завитушки с претензией на красоту. В целом же нет ничего приятного глазу в набережных. Более близок моему сердцу усеянный разновеликой галькой пляж, на котором лежат в разнообразных позах люди от мала до велика. В то время, как многие стремятся убраться от толпы, открыть свои мысли морю и небу в одиночестве, я ищу людные места, где шум морских волн перекрывается разговорами, гомоном детей, иногда ссорами и скандалами. Среди них я чувствую себя более одиноким, нежели это было бы в окружении девственных лесов на узкой прибрежной полосе, пригодной для сидения. Нет ничего бессмысленнее, чем мечтать, глядя на смычку неба и воды. Какими красками не было бы расписано пространство: пурпуром заката или полуденной лазурью, желтизной солнца в зените или холодной лунной белизной — это ни вызывает ни малейшего отклика в моем сердце. Безмолвное торжество давит. Возможно, по той же причине мне так опротивели все набережные. Видеть подобных мне, пришедших сюда посоветоваться со своими мыслями людей — испытание, тем более суровое, чем больше собирается вокруг этих призрачных теней. Кажется, они умирают здесь. Приближаясь визуально к их лицам, я наблюдаю отражение мутной воды в их глазах, вижу, как стремится отражение к своему оригиналу, как мокнут волосы в болотистой тине, как ноги погружаются под воду. И тишина. В красивых исторических романах, где правды стократ меньше вымысла, тут ходили прекрасные женщины в шикарных платьях, закрывая голову зонтиком в погоду и в ненастье. Их сопровождали высокие кавалеры в сшитой лучшими портными униформе и говорили что-то дамам, а те смущенно фыркали в ответ. А ночами набережные становились средоточиями адских сил: нет, не ходи здесь, о глупый странник! Отверзлись уже врата преисподней, и сам Люцифер во главе демонического хора идет на тебя! У зазевавшихся глупцов здесь отнимали кошельки и, или жизни. И здесь же главному герою надлежало потерпеть поражение в испытании, чтобы на утро его нашла пламенная сердцем дама. Мне нет места и среди них. Никогда бы я не смог что-то шептать, кокетничая. Никогда бы ночью не понесло меня лихо навстречу опасности, и никогда бы я не охотился на чужое достояние. Я прозаичен. Но более всего важно то, что мне надлежит сохранить прозу в сердце, дабы честнее описать событие, навсегда отделившее меня от мира. С одних пор мы разделены незримой, но прочной стеной. С одной стороны — они, счастливые и несчастные, порочные и добродетельные, справедливые и пристрастные. С другой же — я. Один. Про одиночество писалось столько, что не перечесть в шестьдесят лет жизни, и я не буду повторять мысли, открытые до меня. Но одна меня занимает и гнетет с того момента, как созрела она в моем мозгу. Среди писателей, сочинявших об одиночестве, не было ни одного истинно одинокого человека, ибо они обладали своей аудиторией, с которой вели речь посредством шелестящих по ветру страниц. Они знали, что их прочтут и были спокойны этим. Так же и я — с каждым ничтожнейшим предлогом, приведенным тут, я освобождаюсь от воздвигнутой стены и иду к вам навстречу. Так уж повелось, что не человек определяет: принять или отвергнуть. Все решено за него и давно; другими. Нет, не о судьбе речь. Речь о том, что все сложено на сотни лет вперед: брачные контракты прошлого, круг общения настоящего — вот перед вами люди будущего. Это задано, детерминировано самим течением времени. Так сложилось и у меня: не мои желания определяли движение жизни, а движение жизни определяло желания, перечеркивало сокровенные и создавало сиюминутные. Стоя на набережной, вглядываясь в толщу воды, где порой можно было заметить шалого, полуослепшего от агрессивной среды малька, я думал о себе. Думал о том, что я, как и он, тоже вижу лишь половину существующего, уберегаясь этим от опасностей, но провоцируя непонимание. Я не мог понять людей, стоящих рядом, как они не могли понять меня. Вряд ли к тому имелось обоюдное желание. В толпе я растворялся, растворяя толпу в себе, тысяча сердец билась вокруг меня, и все они принадлежали мне, будучи бесконечно далеки. Черты одних лиц накладывались на другие, и через мгновение я не был способен вспомнить лицо человека, на которого я по случаю так пристально смотрел. Почему я трачу абзац за абзацем на отвлеченные рассуждения, вместо того чтобы перейти к самой сути повести? Непреодолимая потребность выговориться, с одной стороны и желание достичь вдруг объективности в этой непростой истории, с другой. Я бы хотел, чтобы набережная, малек и тысячи лиц вокруг — все, что касается Йоргиса, было раскрыто сразу на первых страницах. Говорят, что для избытия воспоминания, следует рассказать о нем, хотя бы одному человеку; я же увеличил это число до необозримой бесконечности, ибо не могу предвидеть, сколько человек прочтут эти строки. Как некогда я тешился иллюзиями... Но наступило время говорить о Йоргисе, а я не знаю, с чего начать. Человек, образ которого острым метеором промелькнул передо мной настолько быстро, что порой я не верю в его существование. Впрочем, если Йоргиса никогда не существовало, то он непременно должен был возникнуть в моем сознании, поскольку он стоит и указывает на дальнейший мой путь. Что отраднее для содержимого моего панциря, чем воображаемая любовь. В детстве, глядя на красоту пламени, мы желаем ощутить его, но отдергиваем с плачем обожженную руку и больше не касаемся огня, так как верим в его предательство. Встретив красоту воплощенную, я так и не смог слиться с нею в единое существо, поскольку боялся нового предательства. Этой красоте имя было — Йоргис. Одним светлым ветреным днем я, как обычно, прогуливался по городу и вышел внезапно на центральную площадь. Многочисленные окна зданий, окружающие ее, преломляли лучи поздневесеннего солнца и направляли их на камни, создававшие площадь. Я невольно остановился и поднял глаза вверх, тотчас опустив их от ослепительной боли. Глаза жмурились и нервно подергивались, вокруг плавали тоненькие ниточки желто-красного цвета и прозрачные, подобные тонкому хрусталю, сферы. Предметы и люди вокруг вдруг изменили свои очертания, по зрительным каналам в мой мозг доходили только отрывки их образов. Несколько секунд я бессильно жмурился в пустоту, и в этот момент — свершилось. Я услышал громкий смех и быструю речь. Приятный низкий голос, близкий к баритону, выбрасывал в пространство уйму слов. Все еще щурясь, я озирался, пытаясь определить их источник. Друг на друга пластовались отрывки: черные короткие волосы, чуть изогнутый нос, длинные тонкие ресницы, спортивные брюки с тремя выпуклыми полосами по бокам — зеленой, красной, а по центру белой — закатанные на коленях, близкое к совершенству тело: изящное, словно выточенное из цельного куска мрамора и короткая шея. Больше я не смог разобрать в первый раз. Стояло жаркое лето, но в воздухе не витал тот отвратительный запах пота, который есть сильнейший из аргументов против того, чтобы выходить на улицу. Напротив, все было неестественно в тот день. Даже воздух не слоился над землей, а был прозрачен, как капля родниковой воды, подброшенная в воздух. Сквозь пространство можно было протянуть руку, и она тотчас достигла бы объекта — настолько ослабло притяжение земли. Йоргис стоял в вертикальной узкой тени безвкусного памятника неизвестному человеку и возился со своей длинной дорожной сумкой, весело поругиваясь с ней, как с давней подругой. Он смеялся, и мне захотелось улыбнуться. Я сдерживался изо всех сил, страшась показаться смешным, но не утерпел и расхохотался сам. Голоса слились. По четырем улицам, окружающим площадь медленно неслись автомобили, отражая зеркалами пятна солнечного света, исчезающие в пространстве. Все вокруг было наполнено горным хрусталем, таким же ясным и сверкающим. Чудесное преломление лучей, исходивших из всего, создало на вершине памятника иллюзию ледяной шапки горы, а вниз струилась холодная горная река, обдавая меня приятной в такой день прохладой. - Не могу расстегнуть, - ответил он беззаботным голосом на мой смех. - Она — хитрая зараза и жадная к тому же! Что взяла, то не отдаст! Ну давай же, милая, - обратился он вновь к сумке, - ну, вот что тебе стоит! Честным словом заклинаю тебя: откройся, и я наполню тебя столькими вещами, что ты будешь довольна на всю жизнь! Я только и мог, что удивляться этим безумным словам, но Йоргис, несмотря на веселость голоса, говорил совершенно серьезно. Теперь мимо нас по четырем сторонам в сторону, противоположную движению автомобилей, медленно шли спешащие люди, и вдруг все движение застыло в неестественной позе, ибо я сказал: - Можно мне помочь тебе? Йоргис приподнял голову, зеленоватые глаза под соломенно-белой челкой сверкнули, и баритон ответил мне: - Если можно! Я прикоснулся к замку непослушной сумки, и он скользнул вверх, обнажая внутренности. Сумка была совершенно пустой, но Йоргис вдруг достал оттуда белую рубашку и засунул внутрь измятую серую майку, безвольно до этого момента лежащую на постаменте памятника. Он накинул рубашку на свои широкие плечи и застегнул пуговицы, оставив две верхние. Я наблюдал его поросшую черными тонкими волосами грудь и вспоминал два симметричных друг другу соска, темнеющих на белоснежной груди. Куда-то исчезли спортивные штаны — они сменились длинными черными брюками. Йоргис состоял из контрастов, и легкий ветерок ласкал его черные волосы. От волос вниз по щекам спускалась трехдневная щетина и смыкалась у полуоткрытого рта, через который блестели на солнце жемчужины зубов. Я сглотнул набежавшую слюну и вновь впился в него жадным взглядом. Страшась уйти сейчас, я впитывал в себя образ Йоргиса, чтобы воспроизводить его потом в памяти неоднократно. Но он назвал свое имя. Как следовало поступить: пожать ли узкую ладонь с длинными пальцами, или прижаться губами к этой гладкой, тщательно выбритой щеке? Мне страстно хотелось сделать и то, и другое: сначала ощутить силу его рук, а потом попробовать теплоту его щек. Мучаясь раздумьями, я стоял. Йоргис засмеялся опять, хлопнул меня по плечу и спросил сам: - Ну, а тебя как зовут? Я машинально назвал свое имя. Немая сцена закончилась. Мы шли в самой толще толпы, стилетом вонзившись в нее. Йоргис залихватским движением забросил сумку на плечо и стремительно летел вперед. Мне казалось, что я ужасно отстал, пытался крикнуть ему, чтобы он подождал меня, но язык намертво приклеился к пересохшему нёбу, а мои ноги попадали в один ритм с его ногами, и мы были рядом, но так далеко друг от друга. - Я из Греции, - говорил Йоргис на одном со мной языке, - там родился и жил о тех пор, пока не решил посмотреть на этот мир. Ваш город прекрасен. Думаю, зимой он кажется вам серым, скучным, даже враждебным, но посмотри на эти деревья, что окружают вас. Как они тянут этой суровой зимой свои ветви к небу, и говорят: «Мы хотим любить». В их коре глубоко пролегают сосуды, по которым струится жизнь, и они без колебаний отдают жизнь вам. Вот, - и он прислонился к черному на фоне белого снега дереву, - послушай, как внутри бьется его сердце. Я прижался ухом к шершавой поверхности дерева, но не услышал ничего кроме гула где-то вдали. Йоргис скинул на сугроб свою мохнатую шапку, и я вновь увидел его волосы, застывшие в беспорядке. Его объемная куртка тоже была расстегнута, и белый свитер крупной вязки олицетворял собой лежащие рядом пушистые сугробы. - Ничего не слышу, сказал я.