Короткое описание: О четырех минутах Войны, о битве с непобедимым, о царстве Пустозвония.
Огонь
Война кончилась. Вдруг. -- Кто выиграл?.. Ребятки…Ребятишки…Кто выиграл?! -- Чей это там стяг развернули?! -- Победоносные трубы – откуда, ты слышишь? Откуда ветер?! -- Кто там кричит? Кто празднует?! -- Наши? Или чужие?.. -- Ребятки…Ребятишки!.. Вы где? Я вас не вижу… Война кончилась. Но совсем не так, как представлялось горячим головам. Как-то слишком внезапно, слишком посреди слова. Залпа. Никто из нас – из последнего взвода смертников – не успел даже стряхнуть с плащей утренней росы. Наступающий на нас зеркальный – такой же измученный и беспощадный в своей животной усталости и безразличии – вражеский отряд вдруг отхлынул, подобно морскому отливу. Обнажая умерших еще до схватки – умерших от измождения и по милости богов – воинов, таких же бедолаг, какие пали и у наших стертых в черные мозоли ноги. Мы умирали уже не под ударами друг друга, а под весом осыпавшегося нам на плечи пепла. Что же до меня… -- Эй, Огарок! Что с тобой? Не слышишь, что ли? Трубы зовут! Побежали!.. И мы правда побежали. Вверх по красному склону, залитому кровью, навстречу красному небу и солнцу, будто раскаленному в горне медному кругляшу. Жара я не чувствовал, хоть и потел нещадно. На самом деле, я уже ничего не чувствовал. Только горячий воздух, под которым в кровь трескались губы и обугливались пальцы. И если бы я не привык за ход чудовищной войны к огню и его поцелуям, то давно уже сошел бы с ума. Но я привык, и, возможно, только благодаря этому и выжил. Перенасыщенный восторгом молодых, еще совсем детей, солдат, призванных в их пятнадцатую, а то и тринадцатую весну, вокруг стоял невероятный неимоверный гул. Среди них, я был старшим. Единственный, переживший предыдущий набор. -- Быстрей, поднажми, Огарок! В первых рядах будем! Увидим наших генералов, наши стяги!.. Я не знал мальчишку, который почему-то называл меня Огарком. Не узнавал я и формы парня, и заляпанных бурой грязью нашивок на мундире тоже не узнавал. Молодой боец, белоголовый и светлоокий, легкий, хоть и с перебитой левой ногой – но очень ловко скачущий на «костыле», привязанном пониже колена – он вцепился в меня, как в родного брата, и все приговаривал: -- Давай, еще чуть-чуть, Огарочек…Мы должны это увидеть!.. Это для нас они трубят! Для нас – слышишь? Мы не зря…Все, оказывается, было не зря!.. Мимо, такие же восторженные и объятые лихорадочным весельем, бежали немногочисленные выжившие. Нет, не бежали – летели, как израненные, но все еще верившие в теплые края птицы. Искры, прыснувшие из костра – восторг! Вверх! Вверх! Вокруг нас – горящие траншеи, огрызки фитилей, разбитые фонари, головешки ночных костров и – и солнце! Медный кругляш – медаль каждому из нас за то, что выжил. Помятые телом и душой, красные и черные, в пепле и потрохах, босоногие, в грязных бинтах и все настолько ошалевшие, что не могли связать двух слов – мы бежали в гору, ревя, подобно огню, взбиравшемуся по золотому посеву, и я вместе с ними, дурной и пьяный от невероятности происходившего. Вверх! Ввысь! Выше! -- Ребятки!..Ребятки! – испуганно и одновременно счастливо кричал безногий, которого, бросив на носилки, тоже зачем-то тащили за собой. Ослепший, изрезанный осколками, но отказывавшийся умирать, он запел: -- Сквозь холод стали и жар друга крови Прошли мы горящими мостами, По углям разоренной отчизны, По трупам сестер и матерей Мы прокляты вечно, мы – смертный отряд! Заканчивали страшный марш мы уже все вместе, захлебываясь слезами и больше крича, чем пропевая нехитрый мотив. Никому не хватило сил и мужества признать, что вступая под стяг последнего отряда, мы все надеялись, что, божьей милостью, пронесет…Что снаряд пройдет мимо, что в решающий момент засыплет землей, а не картечью. Мы надеялись, но не верили собственными надеждам. Но теперь – пожарище раздирало грудь, переполненные дикой радостью сердца скакали и бились, как мотыльки о стекло фонаря. Ввысь! Нас несло ввысь не ногами, не крутыми склонами, а пламенным воодушевлением. -- Мы прокляты вечно, мы – смертный отряд… Наконец, мы оседлали холм. И захлебистое пение обрубило. Наступила тишина, в которой только безногий слепец продолжал сипло выть: -- Мы прошли горящими мостами, Мы несли свой стяг до адских врат… То, что открылось нам с вершины, оказалось даже ужасней, чем ночная осада в Речно-Озерной компании, когда на нас выпустили целый рой черных «голубок» - горшков с огненной смесью, вызывающей чумные язвы по всему телу. Многие тогда превратились в месиво гниющей на глазах плоти, прожженной стали и вопящего ужаса…Ужаса в наших – и особенно моих – глазах. Тогда-то я и почернел сердцем. Тогда же перестал ощущать и жар. Но на этот раз, зарыдал даже я – Огарок, изъеденный бубонами забвенный Никто…
Воздух
Война кончилась. Сама. Но не нашими – и не их – силами. Закончилась внезапно, посреди требушетного залпа. И так категорично, что никто уже ни на что не мог пожаловаться. Не было надобности капитулировать, стало нечем подписывать пакты о разделении искалеченных территорий. Трибунал так и не вынес ни одного приговора. Кому? Разве что тем стервятникам, которые теперь живились языками наших гордых генералов. -- Огарок…Как же так…, - мой спутник уткнулся мне в плечо и дико выпучил побелевшие глаза. – За что же мы…Зачем же нас…Так? С вершины холма, на котором все мы застыли, открывался воистину чудовищный вид. Пронзительно-ужасный, но столь притягательный, что никто не смог отвести взгляда. Впрочем, и отводить-то было некуда – всюду, куда не повернись, бушевал воплотившийся Хаос, на этот раз принявший личину воздушной бездны. Берите же, сыны анархии! Вы так жаждали уничтожить все и вся, вы так лихо проклинали жизнь и сеяли смерть, так получите по заслугам! Вот она – настоящая погибель, настоящий ужас неупорядоченного, бессознательного и всеобъемлющего уничтожения! Вот она – настоящая война двух непримиримых фронтов. -- Ребятушки, - как-то странно спокойно сказал безногий слепец, которого так и держали на носилках. – Вот и все, ребятки. Черная, как сама исподняя смерти, туча ударяла в изрытую траншеями землю десятками «хоботов» чудовищного смерча. С животным хрипом, сквозь который угадывался не менее животный хохот, смерч вздымал комья сырой глины, траву, ломал в щепки старые пни и корни, выкорчевывал деревья, подбирал из покинутых окопов обломки оружия, обмундирования – и, что самое пугающее – тела погибших, которые позже швырял и ломал, будто тряпичные куклы, высоко в бугрящемся небе. Глухой клекот прокатывался по полю финальной битвы тяжелыми воздушными волнами, сдирая кожу с лица самой земли. Я видел, даже не пытаясь отвернуться от летящего в глаза песка, как очередной вихрь прыгнул в широкую реку, рассекавшую пейзаж крутым зигзагом, и мгновенно всосал в себя столько воды, что русло оскудело почти на половину. Вслед за первым, пришла еще дюжина не менее голодных воронок, и вместе они осушили реку, как одну громадную вспоротую жилу. Трубили – это я понял только теперь, глядя на то, как ветер столкнул две поднятые стрелковые башни и смял, подобно игрушечным фигуркам – вовсе не во славу победе, и не в знак мира, а в ужасе крича в мундштуки горнов, надеясь предупредить тех, кто еще мог бежать. Своих, чужих, случайных – не было уже никакой разницы. Перед лицом стихии, обе армии уравнялись. Вражеский отряд выл стальными глотками труб, но мы, оглупевшие, вместо того, чтобы бежать прочь от погибели, понеслись ей прямо в зыбкие объятия. Все, что я успел сделать, прежде чем мир, заглатываемый Апокалипсисом, почернел окончательно, это обвязать себя и своего светлоокого спутника огрызком веревки. Не знаю, что заставило меня так поступить – ведь я был почти уверен, что он из вражеского отряда. Но в том-то и дело, что враг у нас теперь был один на всех, и пощады он не обещал. -- Держись, - приказал я. – Сейчас рванет!.. Парень посмотрел на меня взглядом, в котором читались все проклятия – на меня, на вихрь, на эту оказавшуюся бессмысленной войну… Даже на саму землю, и взвыл: -- Это несправе… Крик снес налетевший ударом ветер и град, секущий до крови. Парень захлебнулся и вцепился в меня, будто надеялся, что уж меня-то мои грехи точно удержат внизу. Не удержали.
Вода
Во дворце Пустозвонии пахло устрицами и мокрым песком. -- Господин Царь, - кто-то грубо тормошил безобидно дремлющего монарха. – Господин Царь! Мы пришли! Правитель лениво потянулся маленькими, тоненькими ручками, на фоне огромного шарообразного, сводчатого тела, смотрящимися как лапки мухи, и украдкой подглядел в щелочку между веками. Это была его любимая привычка – притворяться крепко спящим до тех пор, пока нежелательный человек или событие не исчерпывали себя и не удалялись. Но на этот раз, его хитрость разгадали слишком легко. -- Господин Царь, время настало! Будил монаршего соню страшно обгорелый, с заскорузлой почерневшей кожей человек, весь в нарывах и порезах, одетый в грязный, изодранный мундир военного. Опознавательные знаки категорично не опознавались, но это и не было таким уж важным вопросом – в пришельце сразу угадывался солдат, и солдат не из числа одерживающей верх армии. Что, впрочем, мало интересовало Царя. Его ноги стояли в тазу с водой, сам он обильно потел, а на макушку ему капало из протекающей крыши. Клюп! Клюп! Клюп! Любого другого эта пытка нескончаемых ударов по темени уже давно свела бы с ума. Но столько не Царя Пустозвонии. Его мягкая макушка впитывала воду, чтобы, пропустив через огромное тело, тут же выпустить через поры рыхлой кожи. -- Спросите главного канцлера, - пробулькал Царь. -- Но ведь в бой нас посылал не канцлер, - возразил проситель. Царь снова подсмотрел между веками. Поясницу и грудь настырного возмутителя сонного порядка охватывала короткая веревка, на другом конце которой болтался сдавленный, обескровленный и больше напоминающий мумию человек. Мертвец, если быть более точным. И мертвец крайне несимпатичный, а вполне даже отвратительный. Видимо, нечто, обладающее огромной тягой, высосало из бедолаги всю его кровь. Левая нога мумии была и вовсе оторвана, только «костыль» зацепившийся за сухожилие, влачился следом и неприятно дребезжал по натертому до блеска мраморному полу. Царь-пузо проворчал что-то про невнимательную стражу и грузно, как огромный кашалот, перевернулся на другой бок. Массивный трон-мидия под его тушей опасно заскрипел. Голубой струящийся шелк мантии зашелестел, подобно волнам океана. -- Мы пришли, - повторил проситель неприятным, хриплым голосом. – Время… -- Не могло настать, - Царь-чрево зевнул. – Еще слишком рано. -- Уже слишком поздно! -- Ну, тогда и дело с концом, раз поздно, - обрадовался соня. – А теперь – брысь! От резкого движения потной ручкой все тело огромного складчатого правителя пришло в движение. Побежала зыбь, зашелестели шелка, серебристые оборочки, банты цвета индиго и белый, как пена, пушок над верхней губой. -- Но… -- Никаких «но»! Я не для того посылал вас воевать, чтобы вы потом ко мне приходили с разными пустяшными просьбами…Отдавай дань, отдай мне то, что мое, и – брысь! Проситель сверкнул мертвыми, холодными – будто тающий на солнце ледник – глазами. Медленно, с выражением крайне угрожающим, распутал веревку, связывающую его и «мумию». Бережно, будто ребенка, поднял труп и, к великому удовольствию Царя, возложил изуродованные останки монарху на мягкие, скользкие колени. -- Мы уже отвоевали все, что нам причиталось, - не размыкая губ, сказал проситель. – Смерть и забвение во имя спящих вождей. Пожни плоды своих грез! Царь-пузо захохотал, всплеснул ручками-лапками, подмял тело белоокой «мумии» под одну из жировых складок и, уютно поерзав на троне, чтобы хорошенько смять и перемолоть кости павшего солдата, впитать белок из его плоти и железо, погрузился в глубокий, здоровый сон сытого, ничем не тревожимого кашалота. А вместе с ним и все его царство дремы и блеска – царство Пустословия.
Земля
Женщина сидела посреди разоренного вихрем поля, и терпеливо, стежок за стежком, шила огромный красный саван. Но вместо красной ткани, несчастной виделась красная плоть. Мягкая и влажная, горячая. Полевая медсестра, когда-то давным-давно бывшая черноволосой красавицей, а теперь превратившаяся в седовласую, искалеченную старуху, вдову, так не разу и не взошедшую к венцу, подняла на меня спокойный, по-матерински любящий взор. -- И ты тоже?.. -- И я тоже, - неуклюже пробубнил я, будто устыдившись своего ответа. Из двух армий – огромных войск, каждое из которых в самом начале войны состояло из нескольких легионов – в живых остались только я и она. Я – Огарок, потерявший память, контуженный и опаленный Никто, и она – шьющая тысячный, десятитысячный саван к ряду женщина, пожертвовавшая под это дело все свои платки, платья, простыни и занавески не построенного дома. -- Ну, берись за дело, милый, – посоветовала старица. – Иначе, до заката не управимся. Ее перебитые ноги уходили глубоко под землю, и мне даже показалось, что вместо пальцев, у нее там внизу корни, как у липы или березы. Коричневая, шершавая кожа напоминала не то кору дерева, не то потрескавшуюся глину, но глаза…Эти большие, черные очи провожатой на смерть источали нечто сверхчеловеческое, нечто такое, что могла пообещать только та, которая собственными руками хоронила целый народ. Хоронила детей, мужей и братьев, отцов и дедов, храбрых, но мертвых. Мертвых, но вечных. -- Что молчишь, Огарочек? Иль все уж сказал, что сказать надо было? Тогда не стой, берись за шитье! Но руки мои слишком огрубели, чтобы работать с тканью. Я не выдержал и упал перед женщиной, подкошенный, разбитый, уродливый и никчемный. Даже смерть не пожелала возлечь со мной. Уронил голову старице на колени и взвыл. Война отринула меня, но я никак не мог отринуть ее. И битва продолжалась – в моей навеки проклятой душе последнего выжившего солдата. Швея молча гладила меня по слипшемся от крови братьев волосами, будто побуждала плакать и ничего больше не смущаться. И я плакал. Горько, по-детски обиженно, по-мужски скупо, однако, без страха. Все кончено. Абсолютно все. Солнце медленно клонилось к закату. Было прохладно и безветренно. Было очень одиноко в опустевшем мире, но и очень свободно. То, что завершилось, мы будем хоронить. То, что еще только зарождалось, мы поклянемся сберечь. Буря ушла, Цари насытились костьми и уснули надолго. Так долго, что нам, возможно, удастся все начать заново. -- Берись за иглу, - мягко сказала швея. – Нам еще многое предстоит совершить. И мы вместе, не проронив больше ни слова, принялись за работу.