Глава 3.
На
следующее утро она снова принесла ему суп и сказала, что прочитала сорок
страниц «книги-рукописи». Ещё она сказала, что эта книга показалась ей хуже
других.
- Тяжело следить за сюжетом. Рассказ скачет
взад-вперёд во времени.
- Это такой приём, - ответил Зак. Он
находился где-то на полпути между настоящей болью и её полным отсутствием,
поэтому мог чуть лучше вникнуть в смысл её слов. – Просто литературный приём.
Персонаж… персонаж определяет форму повествования. – Он смутно предполагал, что
рассказ о литературных приёмах может заинтересовать её, даже увлечь. Бог
свидетель, когда он был помоложе, ему случалось слушать лекции по писательскому
мастерству и его необыкновенно интересовала литературная кухня. – Понимаешь,
сознание мальчика взбудоражено, и вот…
- Вот именно! Он очень взбудоражен и из-за
этого не так интересен. Не то, чтобы он совсем неинтересен – я уверена, у тебя
не может быть неинтересных героев, - но не так интересен. А сколько грубостей!
Ругательства попадаются через слово! В нём нет…
Она замолчала, подбирая слово и продолжая в
то же время кормить его супом. При этом она регулярно вытирала ему рот, когда в
углах скапливалась слюна. Делала она это почти не глядя, как опытная
машинистка, печатая, почти не смотрит на клавиатуру, поэтому он догадался, что
в своё время она не только закончила философский факультет, но и проучилась на
медсестру. Не врачом, нет, врач не чувствует с такой точностью, в какой момент
у пациента начинает течь слюна.
Если
бы метеоролог, сказавший тогда в прогнозе, что гроза пройдёт стороной, был
таким же профессионалом в своём деле, как Танита в своём, я не попал бы в эту
проклятую квартиру, с горечью подумал он.
- В нём нет благородства! – неожиданно
выкрикнула она, подскочила на месте и чуть не пролила говяжий суп с перловой
крупой ему на лицо.
- Согласен, - покорно произнёс он. – Таня, я
понимаю, что ты имеешь в виду. Верно, благородства в Эдварде Спрингсе нет. Он –
парень из трущоб и старается вырваться из дурного окружения, а эти слова… как
тебе сказать… их все говорят в той…
- Да нет же! – перебила она и метнула на
него яростный взгляд. – Когда я приезжаю в центр и иду в магазин, как ты
думаешь, что я там делаю? Что я, по-твоему, говорю? «Ну-ка, Мишаня, дай мне
своего грёбанного кошачьего корма, долбанной колбасы и дерьмовых таблеток?». А
он что должен ответить? «Хрен с тобой, Танюха, вовремя ты пришла»?
Она снова взглянула на него; лицо её было
похоже на небо перед ураганом. Он испуганно откинулся на подушку. Суповая миска
дрожала в её руках. Одна капля упала на одеяло, за ней вторая.
- А потом я пойду в банк и скажу Марине
Елисеевой: «Тут у меня, хрен его знает, какой-то чек, так что валяй, задница,
выкладывай капусту, четыреста гривен, ну, шевелись»? И что ты думаешь, когда
меня приводили к присяге на…
Мутная струя говяжьего бульона хлынула на
одеяло. Танита молча, наблюдал за ней, потом перевела взгляд на Олега, и лицо
её перекосилось.
- Эй! Погляди, до чего ты меня довёл!
- Я виноват…
- Конечно! Ты! Виноват! – заорала она и
швырнула миску в угол. Миска разбилась. Суп выплеснулся на стену. Олег ахнул.
Танита отвернулась. Она сидела молча секунд,
наверное, тридцать, и в течение этого времени сердце писателя, кажется, не
билось вовсе.
Наконец она приподнялась и вдруг хихикнула.
- Такой вот у меня характер, - сказала она.
- Я виноват, - повторил он. Внезапно у него
пересохло горло.
- И правильно. – Напряжение исчезло с её
лица, и она мрачно посмотрела в угол. Он решил, что сейчас она опять потеряет
самообладание, но она только вздохнула и тяжело поднялась на ноги.
- В книгах о Виктории у тебя не было
необходимости употреблять такие слова, потому что люди тогда были более
воспитанными. Ты, Зак, обязан вернуться к книгам о Виктории. Искренне тебе
говорю. Как твоя самая большая поклонница, и человек, который безумно любит
тебя.
Она подошла к двери и обернулась:
- Я сейчас уберу твою книгу-рукопись в твой
портфель и дочитаю продолжение «Смертельной любви». А потом, когда закончу,
всегда смогу вернуться к той.
- Не надо, если она настолько выводит тебя,
- возразил он и попытался улыбнуться. – Мне не хотелось бы, чтобы ты выходила
из себя. Я вроде бы завишу от тебя.
Она не улыбнулась в ответ!
- Да, – сказала она. – Ты от меня зависишь.
Ты зависишь от меня, Олег, верно?
И она вышла из комнаты.
*****
Наступила пора отлива. Образ снова был
здесь.
Он уже ждал, когда пробьют часы. Когда часы
пробьют два раза. Его голова покоилась на подушке, и он смотрел на дверь.
Танита вошла. Поверх тонкого свитерка и одной из своих обычных юбок она надела
фартук. В руке у неё было пластмассовое ведро.
- Полагаю, ты бы не отказался от любимого лекарства, - проговорила она.
- Да, прошу тебя. – Он попытался заискивающе
улыбнуться, и к нему вернулось дурацкое ощущение, - он казался нелепым, чуждым
самому себе.
- Оно у меня, - отозвалась она, - но сначала
я должна убрать вот этот беспорядок в углу. Беспорядок, который устроил ты. Тебе
придётся подождать, пока я не приберу.
Ноги под одеялом казались скрюченными
ветками, а по щекам медленно стекали холодные струйки пота. Он лежал и смотрел,
как она прошла в злополучный угол, поставила ведро на пол, собрала осколки
суповой миски и выбросила их, затем выудила из ведра намыленную тряпку и начала
отмывать стену от засохших остатков супа. Он лежал и смотрел, и вскоре его
стала бить дрожь, а от дрожи усилилась боль. Один раз она оглянулась и увидела,
что он дрожит и простыни промокли от пота. Тогда она одарила его слабой
понимающей улыбкой, за которую он с радостью зарезал бы её.
- Всё засохло, - сказала она, снова
поворачиваясь к нему спиной. – Боюсь, тебе придётся набраться терпения,
дорогой.
Она продолжала оттирать стену. Грязное пятно
медленно исчезло с обоев, но она упорно мочила тряпку, выжимала и снова тёрла.
Он не мог видеть её лица, но мысль – уверенность,
- что она отключилась и, возможно, будет мыть стену следующие несколько
часов, сводила его с ума.
Наконец, – как раз когда часы ударили один
раз, отбивая половину третьего, - она поднялась и бросила тряпку в воду, затем
ни слова не говоря, вышла из комнаты с ведром в руках. А он всё лежал и
прислушивался к скрипу ламината под её уверенными шагами. Вот она вылила воду из
ведра, вот – невероятно, но факт – открыла кран, как будто захотела налить ещё
воды для продолжения уборки. Он принялся беззвучно плакать. Ещё ни разу вода не
отступала так далеко: ему ничего не было видно, кроме засыхающих комьев грязи и
вечного образа.
Она
вернулась в комнату и помедлила на пороге, разглядывая его мокрое лицо всё с
тем же смешанным выражением строгости и любви. Затем её взор упал на стену, на
которой не осталось ни единого пятнышка от пролитого супа.
- Теперь надо прополоскать, - заявила она, -
иначе останется пятно. Я должна всё привести в порядок. Если я живу одна, это
ещё не причина отлынивать от работы. Знаешь, Олег, какое у моей матери было
любимое выражение? Это и мой девиз. Она часто повторяла: «Раз оставишь грязь –
чистоты не будет».
- Пожалуйста, - простонал он. – Я умираю… от
боли.
- Неправда. Ты не умираешь.
- Я закричу. – Он действительно был готов
кричать, настолько ему было больно. Боль пронизывала ноги и доходила до сердца.
– Я не смогу удержаться.
- Ну кричи, на здоровье, - невозмутимо
ответила она. – Только не забывай, что этот беспорядок устроил ты, а не я. Это
целиком твоя вина.
Каким-то образом ему удалось сдержать крик.
Он наблюдал за тем, как она мочила тряпку, отжимала её и протирала стену,
мочила, отжимала и протирала. И наконец, когда часы пробили три, она
выпрямилась и взяла в руки ведро.
Сейчас
она уйдёт. Уйдёт и я услышу, как она наполняет ведро, и она не вернётся, может
быть, ещё несколько часов, потому что, наверное, срок наказания ещё не
закончился.
Но она не ушла, а подошла к его изголовью,
запустила руку в карман фартука и извлекла оттуда не две капсулы, а три.
- Вот, - нежно произнесла она.
Он затолкал капсулы в рот, а когда поднял
глаза, то увидел, что она подносит к его лицу жёлтое пластмассовое ведро. Как
падающая с неба луна, оно закрыло ему всё поле зрения. С края ведра на одеяло
закапала серая вода.
- Запей, - сказала она. В её голосе
по-прежнему слышалась нежность.
Он лежал и смотрел на неё во все глаза.
- Ну, давай, пей, не стесняйся, - настаивала
она. – Я понимаю, их можно проглотить и без воды, но поверь, я смогу заставить
их выйти обратно. В конце концов, я здесь только полоскала тряпку. Хуже тебе от
этой воды не будет.
Она нависла над ним, как скала, слегка
наклоняя ведро. Он даже видел плавающую внутри тряпку; видел тонкий слой
мыльной пены на поверхности воды. Он быстро сделал глоток, и капсулы скользнули
по пищеводу. Такой же вкус он ощущал в детстве, когда мать заставляла его
чистить зубы мылом.
Вода достигла желудка, и он громко отрыгнул.
- Дорогой, я не стану выводить их наружу. И
больше до девяти часов ты не получишь.
Мгновение она смотрела на него совершенно
пустыми глазами, затем её лицо осветилось, и она улыбнулась:
- Ты больше не будешь выводить меня, правда?
- Не буду, - прошептал он. Навлекать на себя
гнев луны, которая вызывает прилив? Что за чушь! Что за дикая чушь!
- Я люблю тебя, - сказала она и нежно
поцеловала его в щеку. И вышла, не оглядываясь, держа ведро так, как мощная
тяжелоатлетка могла бы держать пудовую гирю – слегка отведя в сторону, так,
чтобы эта гиря не ударилась об ногу.
А он откинулся на подушку. Во рту и в глотке
остался вкус грязи и пластмассы. Вкус мыла.
Я не
буду… не буду… не буду…
Но вскоре эти слова стали отдаляться, и он
понял, что засыпает. Прошло уже достаточно времени, и лекарство начало
действовать. Он победил.
На этот раз.
*****
Ему приснилось, что его пожирает какая-то
птица. Нехороший сон. Потом раздался выстрел, и он подумал: Да, правильно, так её! Стреляй! Застрели
поскорее эту сволочь!
А затем он проснулся и сразу понял, что
Танита Бомко всего лишь захлопнула входную дверь. Он слышал, как она закрывала
замки, верхний и нижний. Она закрывала его на два замка! Беспомощного инвалида!
Наверное, пошла за продуктами, лекарством… за кошачьим кормом. Кстати, а где же
сам кот? Мой тёзка как-никак. Интересно, почему она не пускает его в эту
комнату? Может, боится очной ставки?
Эта мысль вызвала улыбку на лице Олега.
Он посмотрел в окно. Небо уже сделалось
тёмно-багровым – закат. Четыре тридцать, а то и пять часов!
Время отлива ещё не настало, и он мог бы ещё
поспать – ах, как ему хотелось ещё поспать! – но нужно было обдумать
сложившуюся дикую ситуацию, пока он ещё в состоянии более или менее связно
мыслить.
Как выяснилось, хуже всего было то, что он
не хотел думать когда мог, хотя и осознавал, что выбраться из этой ситуации
невозможно, не обдумав её. Его разум стремился вытолкнуть мысли об этом, в
точности как ребёнок отпихивает тарелку с едой, прекрасно зная, что ему не
позволят выйти из-за стола, пока он не съест всё.
Ему не хотелось обдумывать ситуацию, так как
даже просто находиться в ней было невыносимо. Ему не хотелось ничего
обдумывать, потому что стоило всё-таки начать думать, как перед ним возникали
неприятные картины: вот лицо женщины делается пустым, вот при виде её ему на ум
приходят гнойные чудовища; теперь ко всем этим образам прибавился новый – к его
лицу приближается, как стремительно падающая луна, жёлтое пластмассовое ведро.
Если он будет думать об этом, то тем самым всё равно не изменит ситуацию;
думать об этом, возможно, ещё хуже, чем не думать вовсе. И всё же стоило ему
подумать о Таните и своём собственном положении в её доме, как именно эти
картины представали перед ним и вытесняли все прочие. Его сердце начинало
биться чересчур быстро, конечно, от страха, но отчасти и от стыда. Он мысленно
видел, как его губы тянутся к краю ведра, видел мыльную пену на поверхности
грязной воды, видел плавающую в ведре тряпку, он видел всё это и тем не менее
без всяких колебаний сделал глоток этой воды. Никогда и никому он об этом не
расскажет (если предположить, что ему удастся отсюда выбраться); может быть, он
будет пытаться лгать самому себе, но он никогда не сможет полностью убедить
себя, что всё происходило иначе.
Но, в каком бы плачевном положении он ни
находился (а он считал, что его положение крайне плачевно), ему хотелось жить.
Думай
же, чёрт тебя подери! Господи, неужели ты настолько боишься, что не хочешь даже
попытаться?
Нет – но почти настолько.
И вдруг ему в голову пришла нелепая злобная
мысль: Ей не понравилась новая книга,
потому что она слишком тупа, чтобы понять, в чём там суть. Удивительно, как за
прошедшие пятнадцать лет, у неё ни на грамм не прибавилось мозгов?
На это он не знал ответа. Но обдумать её
слова – это, по крайней мере, шаг в новом направлении, а злиться на неё – лучше,
чем бояться её. Поэтому он продолжал думать.
Слишком
тупа? Не только. Ещё и упёрта. Она не просто не желает перемен, ей противна
сама идея перемены!
Да. Пусть она сумасшедшая, но разве её оценки
так уж отличаются от оценок, которые дали этой книге тысячи читателей во всей
стране, с нетерпением дожидавшихся очередной пятисот страничной порции
приключений юной девушки, которая влюбилась в сумасшедшего? Вовсе нет. Всем им
нужна Виктория, Виктория и ещё раз Виктория. Каждый раз, когда он год или два
занимался другой книгой, уверенность в успехе сменялась надеждой на успех, и
наконец, приходило горькое разочарование, а тем временем женщины, многие из
которых подписывались как «ваша самая большая поклонница», засыпали его
гневными письмами.
Тяжело
следить за сюжетом. Он не так интересен… А сколько грубости!
Гнев стал опять вскипать в нём. Гнев на её
дубовую тупость, гнев на то, что она смогла удержать его в своей власти, как
узника, поставить перед выбором – пить грязную воду из ведра или умирать от
боли в переломанных ногах, а потом, в довершение всех унижений, найти его самое
уязвимое место и раскритиковать его лучшую книгу.
- Чёрт тебя побери, сука, всех ругательств,
вместе взятых, для тебя мало, - сказал он вслух и вдруг почувствовал себя
лучше, как будто снова стал самим собой, правда, он знал при этом, как убог и
бесполезен его бунт – она всё равно в большой комнате, она его не слышит, а час
отлива не наступил, и образ ещё скрыт под водой. И всё же…
Он вспомнил, как она пришла к нему с
таблетками, шантажируя его, чтобы получить разрешение прочесть «Прилив». Он
почувствовал, что щёки заливает краска стыда и унижения, но теперь к этим
чувствам примешивался неподдельный гнев: маленькая искра полыхнула неярким
языком пламени. Никогда в жизни никому он не показывал рукопись, не
выправленную им самим и не перепечатанную. Даже Светлане Шевченко, своему
несменному Идеальному Читателю. Никогда. Да что говорить, он даже…
На мгновение мысли оборвались. До него
донеслось кошачье мяуканье.
Да что говорить, он даже копий не делал,
пока не был готов беловой вариант.
Рукопись «Прилива» находящаяся сейчас в
распоряжении Таниты, - это единственный в мире экземпляр. Олег сжёг даже свои
черновые заметки.
Два года тяжёлого труда. Ей книга не
нравится, и она больна.
Он вспомнил, как подумал недавно: хоть наделай из рукописей бумажных
самолётиков, только… пожалуйста…
Чувство гнева и унижения опять поднялось в
нём, отдавшись первой вспышкой тупой боли в ногах. Да. Труд, гордость своим
трудом, качество этого труда… Когда боль усиливается до определённого предела,
всё это становится не более чем тенью из волшебного фонаря. И она сделает это –
она может это сделать и оттого
кажется ему, который большую часть своей сознательной жизни считал, что из всех
возможных определений ему больше всего подходит слово писатель, чудовищем, от
которого необходимо держаться как можно дальше. Она действительно гнойное
чудовище, и пусть она и не убила его, она способна убить то, что в нём.
Из соседней комнаты послышалось непрерывное
мяуканье кота. Танита оправдывалась, но сам он считал, что Зак – самое
подходящее имя для кота. Он вспомнил, как Таня изображала кошку, и она в самом
деле стала похожа на кошку и замяукала.
Он прикрыл глаза ладонью и попробовал
удержать свой гнев, так как гнев придавал храбрости. Храбрец способен думать. А
трус – нет.
Итак, эта женщина когда-то работала
медицинской сестрой, в этом он уверен. А сейчас она работает? Нет, так как на
работу не ходит. Почему же она оставила профессиональную деятельность?
Кое-какие шарики у неё крутятся не так, как надо. Если он разглядел это,
несмотря на застилающую глаза боль, её коллеги тем более должны были
разглядеть.
Впрочем, у него есть определённая
информация, показывающая, насколько не так вертятся её шарики. Она выволокла
его из разбитой машины, и, вместо того чтобы вызвать милицию или скорую помощь,
отвезла к себе домой, уложила, как он думает, в её же спальню и вводила ему по
трубкам в вены пищу и хрен знает сколько наркотической дряни. Достаточно, чтобы
вызвать у него как минимум один раз «нарушение дыхания», как она выразилась.
Она никому не сказала, что он находится здесь, а раз не сказала до сих пор,
следовательно, не намерена говорить и впредь.
Поступила бы она так же, если бы увидела,
что в автокатастрофу попал какой-нибудь Иван Петров из Москвы? Нет. Скорее
всего нет. Она удержала у себя именно его, так как он – Олег Монастырук, а она…
- Она – моя самая большая поклонница, -
пробормотал Олег и снова прикрыл глаза рукой.
Из тёмных глубин всплыло жуткое
воспоминание: однажды мама повела его в одесский зоопарк, и он там увидел
огромную птицу. У неё были удивительные перья – красные, пурпурные и
ярко-синие, он таких в жизни не встречал. И ещё никогда прежде не видел таких грустных
глаз. Он спросил тогда маму, где родина этой птицы, и когда та ответила Африка,
он понял, что птица эта обречена умереть в клетке далеко-далеко от тех мест, в
которых Господь предназначил ей жить. Он расплакался, и мама купила ему
мороженого, он перестал плакать, а потом вспомнил и заплакал опять, и тогда
мама увела его домой, а пока они ехали в автобусе, сказала ему, что он плакса и
нюня.
Перья. Глаза.
Пульсирующая боль в ногах набирает обороты.
Нет.
Нет. Нет.
Он плотнее прижал руку к глазам.
Африка.
Эта птица из Африки. Из…
Затем он почти услышал пронзительный,
режущий как нож, взволнованный голос Таниты: И что ты думаешь, когда меня приводили к присяге в…
К присяге. Когда меня приводили к присяге в
суде.
Клянё