Деревья стояли совершенно голые, худые и измученные, точно рабы на невольничьем рынке. Живые призраки, обросшие порослью тайн, но обреченные молчать, эти истуканы из хвороста в отчаянии простёрли многопалые кривые руки, замерши в позе вопроса, идущего с самой земли. Какая-то немая претензия читалась в их подневольным старении, насильственной наготе и вынужденном уродстве. Словно библейские волхвы, в знак признания зимы они принесли ей дар – листья, и вся эта поблекшая бижутерия безжизненным ворохом дешёвой дани валялась у их ног, в ней – полная, годичная эволюция цвета. Увы, даже в таких количествах номинальность её была сейчас ничтожна, неподвижная, бурая и смертельно тусклая, она уже начала мимикрировать в рутину. Лишь строптивые акации, никак не могли расстаться со своими бумерангами из засохшей коричневой кожи, похожие в них на исполинных арлекинов в колпаках с подвешенными бубенцами, поджарые, крепкие и мускулистые, они будто вовсе не замечали всеобщего уныния.
Карусель сезонов, отыграв положенную траекторию, остановилась. Минорная символика осени медленно пожиралась огромной ненасытной пастью земли, дробилась на артефакты и навсегда исчезала в глубинах её утробы. Все остальные экспонаты обезличивались и немели, надевали на себя восковую маску сакраментальности, постигали высшую мудрость бытия и было непонятно, какая первопричина руководила ими. Скорбь эта, как на ликах святых мучеников, проступала в унылой серости стен домов, ужасающей бесплодности почвы и молчаливости улиц. Последнее удручало больше, инстинктивно ощущаясь как признак чего-то первоначального и фундаментального. Даже своры воронов не срывались остервенело кружиться в свойственной им манере коллективного пещерного галдежа – смеси разбойнического гиканья, первобытных гортанных звуков и ругани на своём тарабарском, притихшие и сконфуженные, само смирение, они сидели, пряча маленькие головы в антрацит перламутровых тушек, сливаясь с хмурым небом, сутулившись, словно домашние куры на верхних ярусах сарая и изредка меж собой переговаривались, скорее больше для проформы, лишь подтверждая своё повиновение и лояльность. Кроткий вид этих свирепых пернатых флибустьеров делал их комичными и выглядел как фарс, глупое паясничанье, клоунада, но в то же время сам факт капитуляции был грозным предупреждением для всей фауны ареала – сомнений больше нет, наступила пора большого холода.
Этот зверь, одержимый идеей мирового господства, невидимый, жестокий и вездесущий, словно дьявол, рыскал по закоулкам и подворотням, поднимая полы воздушной мантии, проникал в щели, разломы и трещины, нещадно кусал иголками, врывался в дома шипящим фантомом стужи, смердил пространство абсолютизмом своей природы, пытаясь во что бы ни стало утвердить паритет с ненавистным ему теплом. Юдоль давно постигла сущность его злобы и избегала встреч с ним, опрометчиво затяжных и неподготовленных. Тем не менее таковые имели место и городские легенды каждый день обрастали шелухой страшилок про его проказы, апофеозом которых стала история про старый канал – однажды утром он попросту исчез... Могучий, как Прометей, летом, он изрядно обмелел к осени, но сейчас и вовсе перестал течь, затвердел и скукожился в длинный извилистый скользкий жгут, к визгливому восторгу детской части населения. Похоже, он всё же сопротивлялся – поверхность его была местами неровная, с каскадом из покатых холмиков замерших волн, слабых, разочарованных и уставших…